Джуэл Шупинг из Северной Каролины наконец-то осуществила свою многолетнюю мечту лишиться зрения. Она нашла психолога, который согласился залить ей в глаза жидкость для прочистки труб. В результате один глаз ослеп, другой пришлось удалить. Теперь она наконец-то чувствует себя счастливой. Это состояние, при котором здоровые хотят быть инвалидами. Раньше его считали расстройством, а теперь просто вариантом нормы.
Газета The mirror, 2015 г.
После обеда в коридоре ремонтной поликлиники станет особенно многолюдно – точнее, многочеловекоподобно.
Скрипнет кособокая пластиковая дверь, и в коридор завалится труппа древнегреческой трагикомедии во главе с воскрешенным жирненьким римским императором на тоненьких ножках. На голове его вместо короны будет красоваться золоченое пластиковое сиденье для унитаза – Нерон так никогда и не узнает истинное предназначение этого шикарного аксессуара, поскольку в его первой жизни унитазов не было еще, а во второй – уже. Плотник хотел было его просветить, но рассудил, что, во-первых, лучше приберечь энергию света для более принципиального случая, а во-вторых, сиденье от унитаза в качестве головного убора Нерону вполне к лицу.
Побрякивая лорнетом из цельного изумруда, Нерон будет часто наведываться в поликлинику покупать рабов для своих новых оперных постановок – иногда оптом. Быстрым взглядом знатока он оглядит очередь и сразу заприметит симпатичного престарелого аутокомпрачикоса в инвалидной коляске – одного из многочисленных стариков-фанатов движения, возникшего еще в двадцатые благодаря популярным ютубовским шортсам, снятым по мотивам допотопного фильма «Человек, который смеется», в котором зловещие торговцы компрачикосы уродовали детей, чтобы потом показывать их за деньги на забаву средневековой публике. Вдохновленные шортсами, предпоследние люди ринулись уродовать себя самостоятельно, получив прозвище «аутокомпрачикосы», и предпоследняя публика тоже находила это забавным.
Понравившийся Нерону старикан когда-то потребовал у плотника ампутировать ему все конечности (согласно Списку Свобод, плотники не могли отказывать пациентам в добровольном членовредительстве). Плотник тогда уговорил его оставить себе хотя бы правую руку, объясняя, что иначе он не сможет мастурбировать и ковыряться в носу. И вот, видишь ли, аутокомпрачикос заявится отчекрыжить и руку.
– Почём? – надменно процедит Нерон, направив изумруд на старикана-аутокомпрачикоса, похожего на неваляшку.
– Меня зовут Адам. И я дорогой! – с вызовом скажет неваляшка, задрав подбородок, от чего на шее задрожит вшитый в кадык коровий колокольчик.
– Сколько?
Адам прочистит горло, от чего колокольчик тоскливо зазвенит.
– А сколько дашь!
– А согласен! – Нерон хлопнет Адама по единственной ладони и, не оборачиваясь, прикажет свите: – Заверните.
После чего распахнет дверь кабинета и вежливо поприветствует плотника:
– Лишь бы не было войны! Кто тут у тебя? – Нерон увидит Альфа Омегу. – А, никого. Вот и хорошо. Отрежь Адаму оставшуюся руку. А то как-то неаккуратно. Он согласен.
– Куда прешь без талончика? – взъярится плотник. – Одному пришей, другому отрежь. Портниха я вам, что ли? Как он будет тебе аплодировать без руки, бестолочь? Так хоть по башке своей пустой может бить, как по барабану, а без руки что?
Нерон вспыхнет от оскорбления, но рассудит, что плотник, конечно, прав: без руки аплодировать весьма затруднительно, тогда как жизнь без аплодисментов не имеет смысла, а умереть нельзя, и, значит, без плотника в последние времена как без рук, – и он согласится оставить Адаму последнюю руку.
Но тут произойдет непредвиденное. Поднеся ближе к глазам огромный лорнет-изумруд, Нерон разглядит человекоподобное с глазами цвета черной и белой черешни, расположившееся на рыжем кожзаме. И тут же потеряет интерес к Адаму – так же быстро, как приобрел. Не глядя на него, император бросит презрительно:
– Ты свободен, раб!
Адам с недоумением и даже несколько оскорбленно уставится на Нерона. Заскулит колокольчик.
– Ползи, говорю, пока я не передумал, – скажет Нерон. – Тут у нас кое-что поинтереснее.
Нерон в упор уставится на черешневое человекоподобное, потрясенный тем, насколько оно напоминает его Сабину Поппею, причем не просто его Сабину Поппею, а Сабину Поппею в тот день, когда он заметил, как она исхудала от тошноты, сопровождающей первые месяцы беременности, и как очертились ее ключицы над белой столой, под множественными складками которой угадывались острые коленки, точно как у этой, черешневой, – и Нерон споткнется о свои воспоминания.
В тот день Сабина, возлежа у фонтана на мраморном ложе террасы, читала Апиция, гурмана времен Тиберия – славного императора, при котором распяли главаря новой иудейской секты.
– Чем это у нас смердит? – спросил ее Нерон, пристраиваясь на соседнем ложе.
– Дегтем. Ты же сам приказал притащить в сады всех пойманных за неделю сектантов и окунуть их в бочки с дегтем, но не топить. Опять затеял вечером представление? Имей в виду, у меня болит голова.
– У тебя всегда болит голова. Впрочем, сегодня я сам настроен на тихий романтический вечер. Мы будем просто гулять по аллеям.
– Вечером гулять темно. Будет обидно, если я споткнусь и потеряю ребенка, после того как мы потеряли Клавдию.
– О, нам будет светло! Так будет светло, светлее никогда не бывало! – воскликнул Нерон.
Он посмотрел на вздрогнувшие худые коленки Сабины и вспомнил, как полгода назад она рожала Клавдию. Вопреки традициям Нерон остался смотреть на роды, и видел, как огромная малиновая голова разорвала лоно Сабины, и никогда он не желал ее так, как в тот миг, но тогда стушевался, а в этот раз твердо решил овладеть женой, как только новое красноголовое существо покинет ее тело, на глазах у повитух и рабынь.
– Вот Апиций пишет: «Следи за тем, чтобы в вино попали только самые лучшие, свежие лепестки». А кто должен следить, если они за ребенком не уследили? Это не рабыни, а кожаные мешки, набитые экскрементами, – пожаловалась Сабина, листая поваренную книгу.
– Прикажи забить их всех розгами до смерти.
– Да я-то уже приказала. Но другие ведь будут не лучше.
Откуда-то из-за аллеи стриженых миртов вылетела ватага волхвов, халдеев и магов, размахивая блюдом с выгравированными на нем знаками зодиака. Не видя Нерона, они бросились в ноги Сабине.
– Прекрасная Сабина Поппея, посмотри в книге Апиция, что подходит для питания дев? Ты же дева по зодиаку! Мы все переругались! – загалдели предсказатели и иноверцы, которыми в последнее время окружила себя Сабина.
– Все никак не решишь, во что верить? – усмехнулся Нерон, и ватага, присмирев в мистическом ужасе, попятилась обратно к аллее. – Чем тебя не устраивают наши римские боги?
– Они слишком похожи на нас с тобой, – ответила Сабина.
Нерон пропустил колкость Сабины мимо ушей, поскольку все еще по уши был влюблен в нее – красотой первую после Венеры (а может, и до).
– Я начинаю думать, зря мы убили Октавию, – не успокаивалась Сабина. – Что-то она узнала перед смертью. Что-то ей открыли в этой новой иудейской секте, которой она увлеклась… Надо было хотя бы порасспросить ее перед тем, как вскрывать ей вены на руках и ногах.
– Ты же сама просила убить ее поскорее.
– Ну, это была понятная ревность новой жены к старой. Но теперь меня что-то грызет внутри.
– Тебя не может ничего грызть внутри, потому что у тебя внутри ничего нет.
Сабина промолчала. Нерон заметил, как широка стала ей белая стола, расшитая сценами из жизни Венеры, с пущенной понизу пурпурной лентой, украшенной жемчугом.
– Эти беременности тебе не к лицу, – сказал Нерон. – Ты худеешь, как мальчик, и волосы твои уже не так сияют на солнце. Ты стала похожа на моего вольноотпущенника Спора, хоть ему и пятнадцать, а тебе тридцать пять. Прямо одно лицо. И почему ты все время в белом? Почему не в пурпурном, не в красном?
– Учитель твой – Сенека – говорит, что жена императора не может одеваться, как продажная девка.
Нерон только тихо выругался в ответ, из последних сил стараясь не испортить яростной вспышкой (они участились в последнее время) предстоящий им романтический вечер, над организацией которого он работал с такой тщательностью и фантазией.
Вскоре солнце окрасило небо над Тибром в багрянец и пурпур, в те цвета, которые Сенека, видите ли, запрещает носить – и кому! – императрице Сабине, прекраснейшей из когда-либо сотворенных какими-либо богами, чья поступь по мрамору дворца Нерона все еще останавливает его диафрагму, ведь у него, в отличие от Сабины, кое-что есть внутри – как минимум, эта самая диафрагма.
Закатное солнце, покачиваясь, торчало из Тибра, как малиновая голова – из тела Сабины, когда она вытуживала из себя их дочь, не прожившую и полгода. Взяв жену под руку, Нерон повел ее по темным аллеям. В закатных лучах они прошли мимо стриженых миртов и земляничных деревьев, обогнули строй кипарисов, похожих на верное войско Нерона, умирающее сейчас где-нибудь в Галлии во славу своего императора. Сабина одышливо спотыкалась, портила сценографию вечера. Нерон тихо злился.
Вдоль всей дороги были расставлены столики, а на них блюда из любимой Нероном свинины: вымя под соусом из печени красноперки, целый жареный боров с корзиночками сирийских фиников в зубах, обложенный дроздами, фаршированными изюмом, и матки неопоросившихся свиней, ведь именно их Апиций рекомендовал в пищу девам.
Коленопреклоненные рабы протягивали императорской чете золотые кубки с вином, разбавленным горячим медом, жжеными косточками и драгоценным шафраном, и горький абсент из понтийской полыни с тремя скрупулами мастики. Прогуливаясь под руку с похудевшей женой, Нерон иногда для забавы пинал рабов между ног, и, если они при этом проливали хоть каплю, телохранители тут же оттягивали их к ипподрому, где на следующий день их зашьют в звериные шкуры и бросят диким зверям для отвлечения и без того озверевшей толпы, у которой пожар отнял последнее.
Мгла уже начала ластиться к кипарисам, и слышалась отдаленная цитра, обещая вполне романтический вечер, если бы не этот пронырливый запах дегтя, оттеснивший и мирты, и мяту, и только усиливающийся с каждой пройденной темной аллеей.
– Ты пустая внутри, Сабина, – все не мог успокоиться император, перейдя на зловещий шепот. – Зачем я сжег Рим?! Чтобы заполнить твою пустоту! Думал, хоть это представление тебя впечатлит, раз уж тебе наскучило каждый день смотреть на голых девственниц, привязанных к буйволиным рогам. А теперь мне приходится изничтожать последователей этой новой секты имени распятой собаки, чтобы все поверили, что их дома сожгли именно они, сектанты, а не их император. Как ты думаешь, они верят? – шепотом спросил сам себя Нерон, опустил голову и увидел, что мгла, соскользнув с кипарисов, коснулась его сандалий.
– Дайте же света! – взвизгнул он шепеляво, как боров с финиками во рту.
И тут же сотни голых черных рабов озарились вспышкой сотен дегтярных факелов, увитых гирляндами из левкоев, и раздался еле-еле уловимый то ли стон, то ли вой – а может быть, это просто фальшивила цитра – потому что глотки измазанных дегтем христиан, привязанных к спрятанным в глубинах аллей столбам, тех, кого поймали на этой неделе в катакомбах целыми семьями, были надежно заткнуты кляпами, и даже привязанные к собственным матерям младенцы только по-жабьи сучили лапками и безмолвно пучили зенки на пожирающие их языки пламени.
– А ты боялась, что будет темно! – самодовольно сказал Нерон, гордый новой придумкой.
– Меня сейчас вырвет, – только и ответила Сабина, ничуть не восхищенная зрелищем. – Мне надоели твои пантомимы.
– Пантомимы??? Как ты сказала? Мои пантомимы тебе надоели??? Да ты надоела мне вся! – вдруг разорался Нерон, так что рабы уронили в газон не то что по капле, а по целому кубку, и, уже не сдерживая ярость, император сильно ударил императрицу ногой в живот.
А представление удалось на славу. Беззвучно, под звуки цитры, полыхали столбы с христианами, и кипарисы казались надгробными памятниками тем тремстам с лишним пойманных в катакомбах, которые послужили освещением романтического вечера. Последними догорели их кляпы, и ветер долго еще носил прах и золу вдоль покрытых белыми бутонами миртов и земляничных деревьев. Жалко, Сабина не видела. В ту же ночь в золотом дворце – самом большом, когда-либо построенном людьми или богами, среди пастбищ, лесов и озер которого можно было бы поселить целый народ – в прихожей, у ног тридцатипятиметровой статуи мужа, Сабина умерла в луже собственной крови – кровь текла у нее изо рта и из лона, которыми так и не успел вдоволь насытиться император.
Горевал он не понарошку. Бальзамировал ее тело, набив его травами и драгоценными специями, удостоил ее божественных почестей, как если бы действительно хоронили Венеру, и сжег на похоронах годовой запас благовоний всей Аравии. Как она добивалась, он казнил Сенеку; заодно из ревности утопил на рыбалке ее сына от первого брака, подростка; а сам женился на другом подростке – вольноотпущеннике Споре, предварительно его кастрировав, и, хотя Нерон называл его Сабиной, и жил с ним как с женой, и заставлял носить сабинины пышные наряды и украшения, а всех остальных обращаться к нему «императрица» и «госпожа», все равно это было не то.
А вот это, черешневое, сидящее в коридоре ремонтной поликлиники с оторванной правой рукой, – похоже, что самое то.
Побрякивая лорнетом из цельного изумруда, император понесет свой круглый животик, пурпурную тогу с шитыми золотом сценами военных побед над карфагенянами и завитые локоны, увенчанные сиденьем от унитаза, прямиком к диванчику. Затем низко склонится над рыжим кожзамом и прохрипит:
– Почём?
Ровно в эту наносекунду откроется дверь из кабинета, и плотник выпроводит в коридор Альфа Омегу.