Глава 5

Я смотрел на это пустое заснеженное место, а зубы начинали скрежетать.

– Курила, может, мы адресом ошиблись? – первым нарушил тишину Изя, и в его голосе звенела тревога. – Кучер, ты уверен, что это здесь?

– А как же не здесь, – пробасил ямщик, тоже с недоумением глядя на пустырь. – Вот она, Никольская улица. Тут завсегда приют был. А теперь… видать, снесли али сгорел.

– Блядь, – вырвалось у меня тихо, почти беззвучно.

Изя и Рекунов молчали, не решаясь меня беспокоить, чувствуя момент. Что они могли сказать? Что сделать?

И тут в памяти всплыло лицо. Доброе, морщинистое, полное мудрой печали. Прасковья Ильинична. Старая каторжанка, работница из тюремного острога. Женщина, которую я нанял приглядывать за моим сыном, моя единственная ниточка к нему в этом проклятом городе. Она. Если кто-то и мог знать, то это она.

– К тюремному острогу! – прохрипел я ямщику. – Живо!

Мы снова понеслись по скрипучему снегу. Но теперь я не чувствовал надежды. Я испытывал только первобытный, животный страх.

Домик Прасковьи Ильиничны стоял на самой окраине, у серых, угрюмых стен острога. Маленький, вросший в землю, но с аккуратными, чистыми занавесками на окнах и дымком, вьющимся из трубы. Я выскочил из саней, не дожидаясь, пока они остановятся, и бросился к низкой двери.

Она открыла почти сразу, словно ждала. Увидев меня, ахнула, всплеснула руками, и ее лицо озарилось радостью.

– Милок! Вернулся! Господи, слава тебе…

– Он… где он? – перебил я ее, не в силах больше терпеть.

Она молча отступила в сторону, пропуская меня в избу.

Изя с Рекуновым остались на улице и, видя, что все закончилось хорошо, вернулись на постоялый двор.

Внутри было жарко натоплено, пахло сушеными травами и свежим хлебом. И посреди комнаты на домотканом коврике, сидел он.

Маленький серьезный мальчик, которому на вид было чуть больше двух лет. Он был одет в чистую холщовую рубашку и с невероятным усердием игрался с деревянной ложкой. Услышав наши голоса, поднял голову. И я утонул. Утонул в огромных, как у меня, глазах, которые смотрели с детским, невинным любопытством. Мой сын.

Я опустился на колени, не смея подойти ближе. Все слова, которые я готовил, все мысли – все вылетело из головы. Я просто смотрел на него и молчал.

Прасковья Ильинична подошла и положила свою сухую, теплую руку мне на плечо.

– Ванечка, – тихо сказала она. – Вот и твой тятя приехал.

Я оставался с сыном до вечера, а потом, когда он уснул, убаюканный на теплой печи, Прасковья Ильинична, отчитываясь передо мной, как перед хозяином, рассказала горькую правду.

– Старый-то приют снесли, – говорила она, и в ее голосе звенела горечь. – А как до стройки новой дошло, тут и началось. Прознал начальник тюрьмы, что Общество благотворителей строителей ищет, сам к ним и явился. План у него был благородный: построить приют на общественные деньги да силами арестантов. Мол, дешевле, и арестанты при полезной работе будут, исправятся.

Она горько усмехнулась.

– А на деле-то что вышло? Деньги, что вы и остальные пожертвовали, он забрал, а про стройку и думать забыл. Арестантов пару раз выгнали на пустырь, они бревна растащили, и все на том кончилось. А сирот… – Она перекрестилась. – Всех, кто постарше, обратно в тюремный острог перевели, в общие камеры. Говорят, мрут там как мухи. Одного только Ваньку я и успела к себе забрать. Как вы велели, глаз с него не спускала. Сказала, хворый он, ухода требует. Отдали, да и то пришлось рубль сунуть. А за остальных душа болит, ой как болит…

Я вернулся в свой унылый номер на постоялом дворе. Изя и Рекунов уже ждали. Они ничего не спрашивали – по моему лицу и так было все понятно.

Я был в бешенстве. Информация о начальнике тюрьмы и арестантах стала последней каплей, личным оскорблением, которое всколыхнуло в моей душе самые темные, самые болезненные воспоминания.

В моей памяти с мучительной ясностью всплыли картины собственного прошлого. Этап. Бесконечный серый путь по замерзшей земле. Голод, который грыз внутренности так, что хотелось выть. Холод, от которого ломило кости и темнело в глазах. Унижение. И вечная, мелкая, подлая вороватость начальства.

Я остановился у окна и сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. Начальник тюрьмы не просто вор. Он – воплощение той самой системы, которая паразитирует на самых бесправных. Он – та самая мразь, что отбирает последний кусок хлеба у каторжника и последнюю надежду у сироты.

«Мрази… – пронеслось у меня в голове. – Такие мрази существуют. Готовые обворовать самых беззащитных – сирот. И прикрыться для этого трудом других несчастных – арестантов, у которых крадут последний кусок хлеба».

– Курила, я тебя умоляю, только не делай глупостей! – Изя, видя мое состояние, испуганно подался вперед. Он, видимо, решил, что я сейчас схвачу револьвер и побегу вершить суд. – Я понимаю, ты зол, я сам готов разорвать этого поца на куски! Мы этим шлемазлам все волосы повыдергиваем, они еще не знают, с кем связались! Но не надо сейчас бежать и бить ему морду. Это ничего не решит!

Рекунов, сидевший до этого неподвижно в углу, молча поднял на меня свои холодные, бесцветные глаза. Он ничего не советовал, не лез с вопросами. Просто ждал, и я знал, что он готов помочь.

– Нет, – сказал я, и они оба удивленно посмотрели на меня. – Простая расправа – это слишком мелко. Вырвать у него деньги – это не решение. На его место придет другой такой же. Я устрою такое, что многие годы некоторым еще икаться будет.

Я встал и начал мерить шагами комнату. План рождался прямо на глазах, четкий и безжалостный.

– Мы запустим каток. Настоящий каток правосудия, который раздавит не только его. Ты прав, Изя. Бить морду будет слишком мелко. Этот начальник тюрьмы – чиновник. А у каждого чиновника есть грехи. Долги, любовницы, взятки… Даю тебе день. Поговори с местными. Я хочу знать о нем все.

Изя тут же, как гончая, взявшая след, отправился в нижний город, в трактиры и лавки, чтобы запустить свои каналы и собрать все слухи и сплетни о начальнике тюрьмы.

Я же, оставшись один, решил, что мне нужно узнать все из первых рук. Кто именно в «Благотворительном обществе» так ратовал за кандидатуру начальника тюрьмы? Кто подписывал бумаги? Чье слово было решающим? И вообще, как это все произошло, черт возьми!

Я велел подать сани и отправился с визитами. Первым был дом городского головы. Пышная, нарумяненная его супруга встретила меня с распростертыми объятиями, но, услышав мои вопросы о делах Общества, тут же сменила тон.

– Ах, батюшка, Владислав Антонович, – заворковала она, – делами-то муж ведает. А мы, бабы, что? Наше дело – чай разливать да за сироток молиться.

Сам городской голова был «в отъезде по срочным делам».

Следующий визит, к городничему, принес тот же результат. Меня угощали вареньем, расспрашивали о столичной моде, ахали от моих рассказов, но как только речь заходила о приюте, все тут же ссылались на мужей и общие собрания. Но все-таки рассказ Прасковьи Ильиничны подтвердился, хоть и без подробностей.

Я быстро понял, что этот путь – тупик. Общество собралось не так часто, раз в неделю, а то и реже. Каждый из них поодиночке боялся брать на себя ответственность и говорить что-либо конкретное. А ждать целую неделю, пока они соберутся все вместе, у меня не было ни времени, ни желания.

Вернувшись в трактир, я пообедал и вышел на морозный воздух.

Оглядевшись, вокруг заприметил одного из ямщиков и направился к нему.

– Куда прикажете, ваше благородие? – спросил мужик, почтительно сняв шапку.

– В архиерейский дом. – Мой голос прозвучал твердо и спокойно. – К епископу Тобольскому и Сибирскому Варлааму.

Ямщик удивленно крякнул, но спорить не стал. Сани тронулись, и полозья заскрипели по чистому, белому снегу. Я ехал по улицам древнего города, и на моем лице не было ни тени сомнения.

Морозный, колкий воздух обжигал щеки. Мы миновали нижний город и начали долгий, крутой подъем по Прямскому взвозу. И вот наконец перед нами выросли величественные, древние стены кремля, увенчанные зубчатыми башнями. На фоне холодного, свинцового зимнего неба ослепительно горели золотые купола Софийско-Успенского собора.

Атмосфера здесь была совершенно иной. Веяло веками, мощью, чем-то незыблемым и строгим.

Пока сани катились по территории Кремля, я в последний раз прокручивал в голове предстоящий разговор. Я понимал, что здесь нельзя действовать нахрапом или угрозами, как с Мышляевым. Нельзя говорить и языком выгоды, как с купцами. Человек, к которому я ехал, мыслил иными категориями.

Я должен был отбросить все свои маски: и авантюриста, и промышленника, и безжалостного мстителя – предстать перед ним тем, кем меня уже считало благотворительное общество Тобольска: искренним филантропом, радеющим о душах невинных сирот и ищущим у пастыря не союзника в интригах, а защиты и помощи.

Ямщик остановил сани у входа в Архиерейский дом – большое, строгое каменное здание рядом с собором.

– Приехали, ваше благородие.

Я вышел из саней. Мое лицо было спокойным и исполненным скорбной решимости. Я сделал глубокий вдох и шагнул навстречу своей цели.

Дверь Архиерейского дома отворил не лакей в ливрее, а молодой, бледный монах в простом черном подряснике. Он молча поклонился и пропустил меня внутрь.

Здесь все было иначе. Я попал из мира суеты и денег в мир тишины и вечности. Густая, почти церковная тишина глушила звуки с улицы. Воздух был прохладным и пах ладаном, воском еще чем-то едва уловимым. Со строгих, потемневших от времени икон, висевших на стенах, на меня смотрели суровые лики святых. Их взгляды, казалось, проникали в самую душу, требуя не отчета о прибылях, а ответа за грехи.

– Я хотел бы видеть его высокопреосвященство, владыку Варлаама, – сказал я тихо, стараясь, чтобы мой голос не прозвучал слишком резко в этой благоговейной тишине.

Монах, не поднимая глаз, так же тихо ответил:

– Владыка занят. Он готовится к службе и не принимает. У него дела епархии.

Это был вежливый, но твердый отказ.

Я склонил голову, принимая вид смиренного просителя, в голосе которого, однако, звучала скорбная настойчивость.

– Прошу вас, доложите обо мне. Это дело не терпит отлагательств. Передайте его высокопреосвященству, что к нему обращается дворянин Владислав Антонович Тарановский, член Тобольского благотворительного общества, по неотложному и крайне скорбному делу, касающемуся душ вверенных ему сирот.

Я намеренно подобрал каждое слово. «Дворянин» и «член общества» – для статуса. «Неотложное и скорбное дело» – для срочности. Но главным ключом была последняя фраза – «душ вверенных ему сирот». Я не просил за себя. Я напоминал владыке о его прямой ответственности за свою паству.

Монах на мгновение замер. Я видел, как он колеблется. Он поднял на меня быстрый, изучающий взгляд, снова поклонился и беззвучно исчез в глубине коридора.

Я остался ждать в приемной один.

Через несколько минут монах вернулся.

– Владыка вас примет, – сказал он уже другим, более уважительным тоном. – Прошу.

Он распахнул передо мной тяжелую дубовую дверь, и я шагнул в кабинет епископа Тобольского и Сибирского.

Кабинет владыки Варлаама не походил на пышные гостиные, в которых я привык бывать. Здесь не было ни позолоты, ни шелков. Только строгость и мысль. Огромные, от пола до потолка, шкафы из темного, почти черного дуба были забиты книгами в кожаных переплетах. На массивном письменном столе царил идеальный порядок, а в углу, в отблесках пламени свечи, темнели лики на старинных иконах.

Сам владыка, высокий, седой старик с орлиным профилем и лицом, будто высеченным из камня, сидел в глубоком кресле. Он не был наивным старцем. Его пронзительные, мудрые глаза смотрели на меня внимательно и строго, и я чувствовал, что этот человек видит меня насквозь.

– Я вас слушаю, господин Тарановский, – произнес он, и его голос, ровный и глубокий, заполнил тишину кабинета. – Что за скорбное дело привело вас ко мне?

Я почтительно поклонился.

– Ваше высокопреосвященство, вы, возможно, слышали обо мне. Я тот самый коммерсант, что имел честь стать членом Тобольского благотворительного общества и пожертвовать значительную сумму на строительство нового приюта для детей-сирот. Я действовал, как мне казалось, из соображений христианского милосердия, желая помочь самым беззащитным.

Епископ кивнул, давая понять, что слышал.

– Так вот, владыко, – продолжил я, и в моем голосе зазвучала неподдельная горечь, – вернувшись в Тобольск, я обнаружил, что добродетель наша была поругана самым гнусным образом. На месте, где должен был стоять новый приют, лишь заснеженный пустырь. Деньги, пожертвованные мной и другими членами общества, бесследно исчезли. Но это не самое страшное. Самое страшное, – я сделал паузу, – что несчастных сирот, этих невинных душ, вернули обратно в тюремный острог, в нечеловеческие условия, где они обречены на болезни и гибель.

Я говорил не о деньгах. Я говорил о поруганной святыне, о преступлении против самой идеи милосердия.

– Я не знаю, кто именно совершил это злодеяние, владыко, – намеренно не назвал я имени начальника тюрьмы, – но очевидно, что некий хитрый мошенник втерся в доверие ко всему нашему Обществу благотворителей. Он обманул не только меня. Он обманул всех нас. Посмеялся над нашим общим богоугодным делом.

Я лишь изложил факты, представив дело так, будто и он, духовный покровитель города, оказался в числе обманутых и оскорбленных.

Епископ долго молчал. Его лицо, до этого строгое, стало каменным, а в глубине глаз зажегся холодный, гневный огонь. Он понял все.

– Это… это чудовищно! – произнес он наконец, и его голос был тих, но в нем звенел металл. – Вопиющая безнравственность! Как такое могло произойти в богоспасаемом граде Тобольске?!

Он смотрел не на меня, а куда-то вдаль, сквозь стену, и я понял, что мои слова попали в самую цель. Это было не просто воровство. Это было святотатство. Поругание самой идеи милосердия в его епархии.

– Я и пришел к вам, владыко, за советом и помощью, – сказал я с почтительным поклоном. – Я человек здесь новый, моих сил не хватит, чтобы в одиночку бороться с таким злом. Но ваше слово… может сдвинуть горы и дойти до тех сердец, что глухи к закону.

Он резко повернулся ко мне, и в его взгляде была решимость.

– Вы поступили правильно, господин Тарановский. Я не оставлю это дело. Это пятно позора на всем нашем городе, и оно должно быть смыто. Немедленно. Вы можете рассчитывать на мою полную поддержку.

Он подошел к столу, взял лист бумаги и макнул перо в чернильницу.

– Я сейчас же напишу письмо господину губернатору, Деспот-Зеновичу. И потребую от него немедленного и самого строгого расследования этого гнусного дела. А на ближайшей воскресной проповеди в соборе, – он поднял на меня тяжелый взгляд, – я сочту своим долгом напомнить всей пастве о христианском милосердии и о страшном грехе тех, кто наживается на слезах сирот. Думаю, – в уголке его губ мелькнула жесткая усмешка, – некоторым членам благотворительного общества станет очень неуютно.

Я поклонился, скрывая свое торжество.

– Благодарю вас, владыко. Вы даете мне надежду.

Я покинул архиерейский дом с чувством мрачного, холодного удовлетворения. Я получил то, за чем пришел – мощнейшую моральную поддержку. Мой «каток правосудия» только что обрел вес, способный сокрушить любое сопротивление.

Я вернулся на постоялый двор, когда над Тобольском уже сгущались синие зимние сумерки. День был долгим и напряженным. Первым делом я отыскал хозяина.

– Баньку, любезный, – бросил я ему, кладя на стойку серебряный полтинник. – Да пожарче, чтобы пар кости ломил. Смыть с себя и дорожную грязь, и дневные заботы.

Пока баня топилась, я собрал в общей зале трактира своих молодых инженеров. Заказал для всех ужин: горячие щи, кулебяку, сбитень – и подсел к ним.

– Ну что, орлы, носы повесили? – бодро начал я. – Или уже успели заскучать по петербургским туманам?

Они смущенно переглянулись.

Мы как раз заканчивали ужин, когда дверь трактира скрипнула, и в клубах морозного пара в залу ввалился Изя. Он стряхнул с воротника шубы снег, лицо, раскрасневшееся от мороза, сияло самодовольством. Он прошел через всю залу, поймал мой взгляд и, прежде чем подойти к нашему столу, едва заметно, но очень значимо кивнул в сторону коридора, ведущего в наши комнаты.

Я понял. Он что-то принес. И это «что-то» было очень важным.

Рассчитавшись за ужин и кивнув инженерам на прощание, я направился в наши комнаты. Изя поспешил за мной, его лицо выражало крайнюю степень нетерпения. Едва я затворил за нами дверь, он подскочил ко мне, и его глаза горели азартом.

– Курила, я тебя умоляю, давай поговорим! – зашептал он, оглядываясь на дверь, словно боялся, что стены трактира имеют уши. – Я такое узнал! Этот начальник тюрьмы…

– Отлично, Изя, – спокойно прервал я его, раскуривая трубку. – Я не сомневался в твоих талантах. Но это чуть позже. Сейчас у меня для тебя другое поручение.

Он замер с открытым ртом, его восторженное лицо вытянулось.

– Другое? Какое еще другое? Курила, я принес тебе на блюдечке все его грязное белье!

– И мы его непременно вывесим на всеобщее обозрение, – заверил я. – Но чуть позже. А сейчас… – я сделал паузу, с удовольствием наблюдая за его реакцией, – придется тебе снова поработать моим… слугой.