ГЛАВА 8

Коляска спустилась с моста и не торопясь покатилась по переулку. Ехали мы всего ничего — от Апрашки до моего околотка и пешком-то минут двадцать, — но почему-то казалось, что дорога заняла чуть ли не целый день. Может, оттого, что погода успела испортиться и небо стемнело раньше положенного. Тучи наползли со всех сторон разом, серые, набухшие дождем.

Чему удивляться — солнце у нас надолго не задерживается. Даже в апреле.

Тришка ерзал на козлах, то и дело поглядывая наверх. Ему, видимо, мокнуть совершенно не хотелось. Полоцкий откинулся на сиденье и всю дорогу ехал молча. То ли думал о чем-то важном, то ли просто успел утомиться за день.

— Куда дальше, Петр Алексеевич? — спросил он, не поворачивая головы.

— Вот сюда, на Казначейскую. — Я махнул рукой. — Я на углу как раз и живу.

Тришка щелкнул вожжами, и впереди показался мой дом. Четыре этажа серого камня, облезлая штукатурка — по весне всегда проступали темные пятна, будто стена потела от натуги. Чуть дальше по улице — арка с чугунными воротами на одну створку.

Не то что у его высокородия на Фонтанке, конечно. И сам дом попроще, и моя берлога — не барские апартаменты. Да и публика тут живет точно не генеральского разряда. Акушерка на втором этаже, по соседству с отставным штабс-капитаном, который каждое утро так кашляет, что на весь околоток слышно. Прямо надо мной, на четвертом, приказчик с Гостиного двора. Человек тихий и аккуратный, только сапогами по вечерам гремит, будто нарочно.

Обычные люди, да и место самое обычное. Не случайно покойный Федор Михайлович своего студента — того, что старуху зарубил, — как раз здесь и поселил. На угол Гражданской, отсюда два дома.

Тришка остановил коляску.

— Ну, вот ты и дома, Петр Алексеевич. — Полоцкий чуть кивнул. — Отдыхай.

— А завтра-то как? — Я помедлил, не вылезая. — Мне явиться куда положено или?..

— А завтра будь готов. — Полоцкий чуть сдвинул брови. — В девять утра за тобой приедем — и на службу. Дальше будем душегуба искать.

Я выдохнул про себя. Всю дорогу опасался, что после выкрутасов с картами его высокородие спишет меня обратно на Гороховую. А то и подальше — чтобы не разболтал лишнего про особых граждан.

Но нет. Обошлось. То ли Полоцкий все же оценил мою молодецкую удаль, хоть и не сказал, то ли просто решил последовать заветам государыни Екатерины. В смысле — что победителей не судят.

— Волков этих искать пойдем, Сергей Иванович?

Полоцкий задумался. И, судя по лицу, крепко задумался. Уж не знаю, что там обычно делало его тайное ведомство в таких случаях, но я бы именно так и поступил. Иначе, получается, зря мы черта по Апрашке ловили.

— Может, и пойдем, — наконец сказал Полоцкий. — Но ты пока лошадей не гони. Успеется.

— Так точно, не гоню. — Я спрыгнул на мостовую. — Ну, до завтра, стало быть.

Полоцкий прощаться не стал — только коротко кивнул. Тришка поправил фуражку, сдвигая на затылок, стеганул лошадь — и не успел я дойти до арки, как коляска уже пролетела мимо, как бы не вдвое быстрее, чем ехала сюда. Шиш то ли спешил доставить хозяина домой до дождя, то ли просто решил полихачить, раз уж опустевшая из-за непогоды улица позволяла.

Я постоял, глядя вслед, и нырнул в подворотню.

Двор-колодец встретил как всегда: сыростью и привычным запахом жареного лука из чьего-то окна. Тесные стены, наверху серое небо в прямоугольнике крыш. Все до того привычное, что я на мгновение даже успел подумать, что сегодняшний день мне просто приснился, пока я дремал в пролетке извозчика, возвращаясь домой со службы.

Но нет. Город, в котором я родился и прожил без малого четверть века, изменился. И становиться прежним явно не собирался. А может, уже и не мог: однажды увидев скрытое, я теперь продолжал высматривать его повсюду. В темных углах, в нишах подворотен, у кромки крыш…

А нашел еще ближе. Прямо перед собой.

Дворник Степаныч как раз убирал двор. Сметал сор в угол, мерно, неторопливо, и метла скребла по булыжнику с таким привычным звуком, что хотелось зевнуть. Невысокий, худой, жилистый — из той породы мужичков, что с виду соломинкой перешибешь, а потом удивляешься, как он в одиночку целый воз дров перетаскал и даже не запыхался.

Борода клинышком, уже с проседью. Фуражка надвинута на лоб. На груди — медная дворницкая бляха, начищенная, как и положено, хотя сам фартук давно просил замены.

Обычный дворник. Пять лет в одном доме — я и задумываться перестал, когда здоровался по утрам, уходя. Иногда даже просто кивал в ответ, слушая ворчание про погоду.

А Степаныч, по всему выходило, меня жаловал. То ли из-за службы, то ли оттого, что сам человек добрый. Бывало, вернешься с облавы за полночь, мокрый, злой — а на столе кружка и крынка молока. Не всегда, конечно, но раз в месяц, пожалуй, случалось. А я когда слег зимой — простуда, третий этаж, печь-голландка еле тянет, — он четыре дня таскал дрова чаще обычного. И горшок каши оставил.

Я потом сунул полтинник — Степаныч взял, но с таким лицом, будто его не отблагодарили, а обидели, и еще как крепко. Хороший дворник. Не друг, не товарищ, конечно, но уже вроде как и не чужой человек.

А сейчас он посмотрел на меня и вдруг дернулся. Метла замерла в воздухе, Степаныч отступил на шаг, потом на второй — и без единого слова исчез в полумраке у дальней стены, напоследок сверкнув из тени глазами. Здоровенными, блестящими и зелеными, прямо как у кошки.

Может, и показалось, конечно. И вроде бы ничего такого… мало ли у кого день не задался.

Вот только я точно знал, что ни двери, ни лестницы в подвал в том углу не имелось. Да и вообще ничего не имелось — глухая стена. Дворник просто исчез.

Странное дело, еще какое странное. Но после того, что я сегодня успел повидать и услышать на Апрашке, Степаныч меня удивить, пожалуй, уже и не мог. Подумаешь, исчез в тени. Зато ни хвоста, ни копыт. Рогов тоже как будто не имеется — значит, порядочный гражданин, хоть и особый.

Я покачал головой, прошагал через двор и поднялся по черной лестнице к себе. Вошел и первым делом снял и повесил на крючок шинель. Хорошая, офицерского сукна. Надо отдать Полоцкому — маловата все же будет, пожалуй.

Да и не по чину простому сыскарю с генеральского плеча одеваться. У меня тут все попроще — зато свое. Две комнатки, и обе можно обойти в пять шагов. В первой — стол и диван с продавленной серединой. Во второй — кровать, комод и стул. Голландка в углу, на подоконнике жестяная банка с чаем. На стене над комодом — трофейная текинская сабля — клыч из Закаспия. Единственное, можно сказать, украшение, не считая иконы напротив. Бабушка повесила. А я, хоть и не набожный, снимать не стал — зачем человека расстраивать?

Я стащил рубашку, подошел к рукомойнику и плеснул в лицо воды — холодной, с привкусом ржавчины. Грязные ручейки потекли в подставленный снизу на табуретке таз, а я возился, пока руки не онемели — и только тогда заметил, что едва чувствую холод.

Потом вытерся полотенцем и мельком взглянул в зеркальце с отколотым углом. Маленькое, мутное — такое только побриться сойдет, перед выходом на службу. Рассматривать в него без толку вроде как… А я все равно смотрел, сам не понимая зачем.

Щетина отросла — ну, бывает. Волосы на месте, торчат во все стороны. Рожа знакомая, чуть смуглая — татарская кровь по материнской линии. Глаза мои, карие, с прищуром.

А вот взгляд — не мой.

Другой какой-то, сосредоточенный и тяжелый, будто не я смотрю на отражение, а оно на меня. Мы стояли друг напротив друга — я и тот, в зеркале, и откуда-то вдруг взялось ощущение, что он даже глядит не в глаза, а в сторону. То ли мне за спину, то ли еще куда — в саму комнату. Изучает, как я живу.

Я зажмурился, тряхнул головой, а когда открыл глаза, все вернулось на место. Наваждение исчезло, и второй Булатов в зеркале смотрел ровно, как ему и положено. Разве что улыбался самую малость, хотя веселиться было не с чего.

Раздумья прервал стук. Осторожный, робкий — будто барышня пожаловала. Только откуда бы ей взяться? Давненько тут барышень не бывало, как бы не с самой зимы. Скоро вообще забуду, как они выглядят, с этой службой.

— Открывайте, — я натянул чистую рубашку и застегнул пару пуговиц на груди, — не заперто.

Дверь приотворилась на вершок, и в щели показалась знакомая борода. Глаза снова блеснули из темноты, как тогда во дворе, и на этот раз я и не подумал, что такое могло померещиться.

Степаныч наверняка уже сообразил, что я увидел куда больше положенного. И теперь стоял в коридоре и смотрел на меня. Долго, пристально, будто никак не мог решить, что ему делать — то ли зайти, то ли убраться к себе в дворницкую от греха подальше.

— Я тут это… — Он переступил с ноги на ногу и осторожно протянул через порог сверток из газетной бумаги и жестяной чайник. — Калачей принес, ваше благородие. И кипяточку.

Знакомиться пришел, что ли?.. Второй раз — уже по-настоящему. Только все равно сомневался, и еще как сомневался, что оно ему вообще надо. Да и мне… Бог его знает, кто такой в гости пожаловал. В тени прячется, глаза как у кошки, а с виду обычный дворник. Пока не приглядишься — и не поймешь.

Значит, надо приглядеться.

— Заходи, Егор Степаныч. — Я посторонился. — Чайку попьем.

На лице дворника мелькнул испуг, будто я не чай предложил, а пройти в кабинет для дознания на Гороховой. Но спорить он не стал. Переступил порог, постоял и огляделся. Осторожно, но внимательно, словно искал что-то.

И только потом прошел в комнату и сел. На краешек стула, положив сверток на стол. Я достал жестяную банку с заваркой. Степаныч молча разлил кипяток по кружкам, разломил калач — половину мне, половину себе, а рядом поставил крынку молока. Откуда он ее достал, я не уследил — только что обе руки были заняты.

Ничего себе фокусы.

Несколько минут мы сидели молча. Степаныч пил чай, осторожно касаясь губами кружки, чтобы не обжечься, а я разглядывал. Не таясь — чего тут стесняться, раз уж такое дело…

При свете лампы дворник выглядел… иначе. Может, и похожим на обычного мужика за пятьдесят, однако не совсем. Морщины на лице лежали слишком ровно, будто их не время наработало, а кистью нарисовали. Кожа на руках сухая, в трещинах, но трещины какие-то неживые, ненастоящие. А лицо…

Вот оно-то и было самым странным. Словно под бородой и морщинами пряталось совсем другое — простое, гладкое, с мелкими чертами. Как у ребенка, который враз состарился, не успев побывать моим ровесником.

Я пять лет видел дворника каждое утро — и не замечал. А сейчас сидел напротив и не мог понять, как такое вообще можно не заметить.

Степаныч поежился, чуть втянув голову в плечи. Потом отвел глаза, но заговорил первым, видимо, ждать ему было совсем уж невмоготу.

— Так что ж получается, ваше благородие, — он уставился в кружку, — видите теперь?

— Видеть-то вижу, — усмехнулся я. — Только понять не могу, что ты за особый гражданин. Я из вашего брата пока мало кого встречал. На полевика не похож, на черта, слава богу, тоже. — Я помолчал, отламывая кусок калача, и почти наугад бросил: — Домовой?

— Так и есть, ваше благородие. — Степаныч кивнул. — Как построили дом в сорок восьмом, так тут службу и несу. А до того у купца в Тобольской губернии жил.

Значит, угадал. И с этим особым гражданином, в отличие от всех прочих, мне повезло. Домовой — не хищная тварь и не вредная. А судя по тому, как Степаныч помогал все пять лет, что я здесь жил, — даже полезная.

Интересно, много их тут таких?

— Скажи, — я поставил кружку и облокотился на стол, — а ты один дворником служишь? Или вы… все?

— Ну, один не один, — Степаныч почесал бороду, — но на весь околоток таких и пяти не наберется. Среди людей жить — это ж и силу иметь надо, ваше благородие, и опыт. Те, что постарше, умеют такое обличие держать. А остальные… — Он качнул головой. — Кто котами по крышам ходит, кто вообще прячется. Сидят себе за печкой, как деды завещали, и без надобности не вылезают даже.

Я тут же вспомнил рыжего котяру, который уже третий год жил где-то на чердаке и по весне орал так, что штабс-капитан грозился его застрелить. Интересно…

— Только, как по мне, не дело так. Если уж взялся большой дом беречь — значит делай, не отлынивай. — Степаныч вдруг улыбнулся, пожалуй, в первый раз на моей памяти. — Иначе ж какая это служба. Верно я говорю, ваше благородие?

— Верно. — Я кивнул. — Служба — дело такое. И чем ты занимаешься? Не только же двор метешь?

— Да всякое делаю. — Степаныч пожал плечами. — Двор в порядке держать положено — еще и лестницу, и подвал. Где в печке трещина — знаю раньше, чем все дымом затянет. Где крыша подгнила — слышу, она стонет. А ночью, когда тихо, весь дом слышу. Кто спит, кто не спит. Когда кто болеет тяжело — сам места не нахожу, пока не отпустит.

Я снова вспомнил ту зиму, когда лежал с простудой, а дрова появлялись как по волшебству. Вот, значит, откуда это берется. Не просто доброта, а другое что-то, не наше, не человеческое.

— И от дома мне не отойти. — Степаныч посмотрел в окно. — До ворот — легко. До угла — еще ничего. И то тянет обратно, и тяжелеть начинает. Так что я, ваше благородие, дальше двора и не хожу почти.

Он смолк, и несколько минут мы сидели и просто потягивали чай. Вопросов у меня, конечно же, имелось в избытке, но дальше выпытывать у домового было как-то неловко — не в отделении все ж таки. Да и чего узнаешь, если Степанычу от дома и не отойти толком? Сам небось про все дела в городе только из газет и узнает, если грамоте обучен.

А если нет… Ну, тут только если кто из соседей заглянет. По крыше, на четырех лапах.

Не знаю, часто ли домовые ходят друг к другу в гости, но в моих апартаментах Степанычу явно было не по себе. Он ерзал, то и дело косясь в сторону двери, а на меня смотрел…

Не как Васька на Апрашке, конечно. И не как черти в трактире, но тоже — с опаской.

Из-за службы? Видел, что я с Полоцким приехал, и теперь осторожничает? А может, и в другом дело, попробуй тут разбери.

— Я это… Пойду, наверное, ваше благородие. — Степаныч поднялся и забрал со стола наполовину опустевший чайник. — Еще двор мести надо, то да се…

Я взглянул в окно. Дождь уже лил вовсю, так что никто в своем уме — ни человек, ни даже особый гражданин — на улицу бы не сунулся. Но у домового, похоже, имелись свои причины не засиживаться в гостях, и задерживать я его не стал.

Степаныч ушел — тихо, будто его и не было, а я плюхнулся на диван с недопитой кружкой и уставился в потолок.

Что ж за день со мной приключился? Утром проснулся у его высокородия статского советника, хотя по всему должен был лежать в покойницкой. Потом — Апрашка, карты с чертом, великан-чухонец… А под вечер — чай с домовым в собственной квартире.

А завтра что будет? Хотя, пожалуй, лучше не загадывать.

Но главное — Полоцкий. Его высокородию по чину полагалось знать об особых гражданах все или почти все, однако делиться он явно не спешил. И не из вредности, не потому, что жалко было, а потому…

Да кто ж его знает — на то и целый статский советник, чтобы соображать в тех вещах, о которых нам, простым сыскарям, даже думать не положено. И вроде ничего особенного — на Гороховой тоже так было, но меня не покидало ощущение, что Полоцкий где-то кривил душой. Не просто промолчал, а сказал не то. Может, и не обманул, но…

Но что-то не складывалось, и понять я пока никак не мог. Это по шпане сразу видно, когда врет — рожу кривит, глаза бегают. А Полоцкий — не шпана, а без пяти минут генеральского разряда чин. Такой если и соврет — не заметишь.

Задумавшись, я не заметил, как задремал. Только вместо того, чтобы просто уснуть, вдруг будто провалился сквозь пол куда-то вниз. И разом почувствовал дом — весь, от подвала до чердака. Каждую стену, каждую балку, каждый ржавый гвоздь.

Штабс-капитан кашлял на втором этаже, и кашель отдавался у меня в ребрах. Приказчик наверху стянул сапоги, уронил один — и будто прямо тут, в комнате.

Соседний дом я тоже чувствовал. Но как чужое плечо в толпе. Видел мокрую мостовую, подворотню и водосток. Только не глазами, а чем-то другим, для чего у меня слова не нашлось.

Газовый фонарь горел на углу. Огонек мерцал за пеленой дождя, маленький и упрямый, — и я потянулся к нему. Из чистого баловства, как мальчишка тянется к яблоку за чужим забором. Просто потрогать, а то и сорвать, если хозяин не заметит.

Огонек дрогнул.