Так вот, о достижениях

Интересно, как этот чёртов «синдром шута» сочетался с отцовой мизантропией, которая с годами проявляется во мне всё сильнее.

И тем не менее.

Клокочущее внутри желание осуществиться творчески приобретало у меня самые причудливые формы. Например, пару лет я выпускала семейную стенгазету «Гоп со смыком!» – оформление, содержание и техническое исполнение целиком принадлежало мне. Отец выдавал на мою затею половину ватманского листа и время от времени подходил и давал ценные профессиональные советы: «Ты зачем это к самому краю наклеила, балбесина?! Следи за пропорциями».

Газету прикнопливали на стену по-настоящему, через месяц её сменяла другая.

Как жаль, что абсолютно все в нашей семье лишены были чувства охранения времени и ничего, ничего не осталось от этого моего подросткового кипения.

Будучи ученицей девятого класса, я устроила вечер чеховских рассказов.

В актовый зал согнали три девятых и три десятых класса – приличное количество озорного народу, не спускающего промахов. Читала я наизусть, если правильно помню, три или четыре рассказа – литературный текст в то время запоминала мгновенно и навсегда. Два часа гарцевала на сцене, изображая старух, генералов, присяжных поверенных, извозчиков и кобыл. Шептала, напевала, говорила басом, визгливо хохотала…

И знаете что: мне таки хлопали! Кричали, свистели, одобрительно топали ногами. Я кланялась – все же артисты кланяются. Маргарита Сергеевна, учительница русского и литературы, прилюдно назвала меня «мастером художественного слова».

Пока тащилась на трамвае домой, я раз тридцать прошептала этот приз, это звание – мастер художественного слова! – снова и снова сплетая их в разном порядке. Наконец-то я стала знаменита! – пока в масштабе школы; эскапада с журналом «Юность» маячила в недалёком будущем.

Но дома, кажется, ничего не рассказала. А зачем? К музыке это не имело отношения. Для отца же важны были только музыкальные достижения. Всё остальное не имело ровным счётом никакого значения.

Взять хотя бы историю о тающем пластилине…

Юлий Цезарь с перекошенным лицом

Лет примерно в двенадцать я повадилась лепить из пластилина разные фигуры. Размера эти скульптуры были небольшого, но всё же материалу требовалось на них много. Поскольку мама была прижимиста и не то чтобы выдавала деньги по первому же намёку, я копила грошики, которые мне полагались на школьный завтрак: первый личный опыт на тему искусства и жертв. Пластилин был дёшев – в каком прекрасном мире мы жили! – я покупала по три коробки сразу, энергично смешивала все цвета в единую бурую массу и лепила… лепила… Лепила! До сих пор мои пальцы помнят упругое ощущение проминаемой гладкости, тугую сопротивляемость материала. Я всегда умела погружаться в работу.

Зимой скульптуры можно было выставить на подоконнике. Проходя мимо, отец останавливался и, склонив голову набок, рассматривал этих людей. Иногда говорил что-то вроде: «тут у тебя в торсе пропорции нарушены» или «попробуй сделать каркас из палочек».

Потом наступило лето… Ташкентский климат оказался беспощаден к нежным пластилиновым фигурам. Оставалась морозилка в холодильнике.

Мать, надо отдать ей должное, терпела довольно долго. Но когда испортилась курица, купленная на Алайском, она в сердцах выгребла из морозилки мои труды и – не выбросила, конечно, это ж не почеркушки в тетрадках, всё же ребёнок сидел, старался-трудился, не гонял ворон – просто выставила их на тот же подоконник, где они и осели, обрюзгли, размякли… И погибли. Среди них было моё высшее достижение: бюст Юлия Цезаря размером где-то с большую чашку, скопированный со скульптуры, найденной в одном из отцовых альбомов. У нас дома всегда было полно альбомов живописи и скульптуры. Копия получилась настолько удачной, что отец трижды подходил, пока я лепила, давал советы и даже одобрительно хмыкал.

Так вот. Юлий Цезарь полностью потерял лицо. Всё погибло! Я плакала горько, безутешно. Оплакивала свои будущие выставки, свою будущую скульптурную стезю. Свою «знаменитость». Провела, помнится, дня три в зоопарке перед клеткой с любимыми обезьянами, бормоча им что-то гнусавым от слёз голосом.

Ничего, пережила и это. Писателей делают также из детских горестей, из растаявшей мечты, из обезьянок в клетке.

Много лет спустя, будучи в хорошем настроении и, кажется, опрокинув стопарик, отец признался, что заметил тогда во мне «очень хорошие способности к лепке». Я даже не удивилась. Просто полюбопытствовала: «Почему же ты не помог? Были же детские студии… и твои же коллеги…» Он удивлённо глянул на меня, покачал головой: «Женщина – скульптор? Обречь тебя на эту каторгу? Через мой труп!»

Я, помнится, расхохоталась и сказала: «Папа… я сорок лет на каторге, правда, другой».



Для отца всегда всего было недостаточно: высоких оценок, тщательности проработки каких-нибудь сонат или этюдов. В детстве нас с сестрой это страшно обижало, даже ранило. Могла ли я представить, что когда-то буду вспоминать свои детские муки с благодарностью, ибо именно отец привил мне, точнее, вымуштровал во мне неистовую жажду совершенства. Моего личного проклятого совершенства. Первый написанный вариант текста никогда меня не устраивает, и назавтра он переписывается. Послезавтра я к нему возвращаюсь, потому что он чудовищно слаб, и я переписываю его до неузнаваемости. И так бессчётное количество раз, пока, измождённая, я не оставляю этот текст в покое – просто чтобы не сойти с ума. Я и в молодости просыпалась в пять утра и садилась за пишущую машинку, и так изо дня в день. Всегда жила жизнью рабочей, выматывающей, строго размеченной по часам и делам…

Судя по фотографиям, в молодости я была, что называется, красива. Ума не приложу – зачем мне было выдано ещё и это оборудование. Не помню, чтобы оно как-то и где-то мною толково использовалось, принималось мною же во внимание или по-особенному как-то пригодилось. Бесполезный дар – в моём случае. Могла бы и обойтись, много лет думала я. Но с годами пригодилось и это собственное утреннее лицо в зеркале. Старение красивой женщины – пронзительный опыт, во многом трагический. И это пошло в ту же творческую топку.