Глава 8

Узник

Ардашев расплатился с кучером, оставив ему лиру сверх оговорённой суммы, и ступил на выложенный камнем тротуар. Экипаж, не мешкая, развернулся и покатил прочь, словно возница боялся задержаться здесь даже на лишнюю минуту.

Перед дипломатом высилась тюрьма Викария при Кастель-Капуано, тюремный корпус старинной крепости-суда, лишённый каких бы то ни было изысков. Здание напоминало гигантского паука, сплётшего сеть из человеческих пороков и горя. Редкие, узкие окна, как глаза слепца, смотрели в никуда. Клим невольно подумал, что стоило лишь оказаться по ту сторону каменного забора, как жизнь, полная радостей и пустяковых волнений, тотчас превратится в тягучее, как расплавленная гуттаперча, мучение.

Внешнюю неприступность острога нарушала лишь небольшая, окованная железом дверь, в которую Ардашев и вошёл. Он предъявил разрешение на свидание немолодому офицеру с усталыми, выцветшими, как у старика, глазами. Тот повертел бумагу в руках, кивнул, проронил «russo» и велел следовать за ним. Затем он что-то пояснил конвоиру, и тот сопроводил дипломата по длинным, гулким коридорам, где каждый шаг отдавался многократным эхом. Лязг засова, скрежет ключа в замке, резкий щелчок – они двигались вглубь тюремного лабиринта, и с каждым новым пройденным порогом солнечный свет и воздух воли казались всё более далёкими воспоминаниями. Наконец его ввели в тесную каморку и оставили одного, заперев её снаружи.

Клим огляделся. Это была комната для встреч. Топорно сколоченный стол и два табурета. Высокое, забранное толстой решёткой окно под самым потолком пропускало лишь пыльный, неживой столб света. И здесь, в замкнутом пространстве, на Ардашева разом обрушился острожный дух – густая, тошнотворная смесь сырости, кислого варева и дешёвого табака. Он мысленно усмехнулся, вспомнив своё пребывание в английской темнице восемь лет тому назад[27]. «Все тюрьмы пахнут одинаково», – подумал он в тот момент, когда в скважине повернулся ключ и дверь со скрипом отворилась. Двое охранников бесцеремонно втолкнули внутрь высокого, грузного мужчину. Это был Платон Ерофеевич Чаплыгин, но от прежнего русского медведя осталась лишь тень. Его могучая фигура ссутулилась под мешковатой арестантской робой, делавшей его не внушительным, а просто большим и неуклюжим. Окладистая, некогда холёная борода теперь висела растрёпанными, тусклыми космами, тронутыми не благородной сединой, а грязью. Он дышал тяжело, и в каждом рваном, хриплом вдохе слышалось отчаяние человека, лишённого спасительных пилюль. Конвоиры вышли, и лязг засова оставил их наедине.

Они не произнесли ни слова, а лишь смотрели друг на друга: элегантный, молодой чиновник в безупречном сюртуке, источающий аромат парфюма и дорогого табака, и сломленный гигант, от которого веяло отчаянием и неволей. Два осколка родной и непостижимо далёкой теперь России, столкнувшиеся в этой смрадной неаполитанской каморке.

Первым молчание нарушил Ардашев.

– Платон Ерофеевич, – произнёс он, глядя на арестанта. – Фамилия моя Ардашев, зовут – Клим Пантелеевич. Я чиновник по особым поручениям Министерства иностранных дел. Меня прислали, чтобы вытащить вас отсюда. Сам государь переживает за вас.

В глазах купца, до этого почти безжизненных, блеснула надежда, и две крупные слезинки покатились по его спутанной бороде.

– Ну, слава Богу… – хрипло выдохнул он, глядя куда-то в угол, – услышал мои молитвы.

– Расскажите, пожалуйста, как всё произошло, с самого начала.

– Чёрт меня дёрнул связаться с этим итальяшкой, прости Господи…

– С графом Монтесано?

– С ним, с проклятым. Я ведь, Клим Пантелеевич, человек со страстью. Не пью, не блужу, а вот до старины охоч. Коллекцию собираю. Так вот, прознал я, что у этого Монтесано, потомка древнего, но нищего рода, есть вещь одна. Не вещь – сама история!

Глаза купца загорелись прежним, фанатичным огнём коллекционера. Он наклонился, понизив голос до заговорщического шёпота.

– «Распятие Пацци»… Вы слыхали о таком? Нет? Это наперсный крест, работа флорентийская, XV века. Говорят, самого Антонио дель Поллайоло. Из червонного золота, с рубинами по концам, как капли крови Христовой. Но не в золоте дело! И не в камнях! Там… там шрам есть. Прямо под ребром у Спасителя металл смят и процарапан. Глубокая борозда. Её называют «Шрам Лоренцо». Это, Клим Пантелеевич, след от кинжала. В 1478 году во Флоренции был заговор против правителей, братьев Медичи. Во время службы в соборе на них напали. Младшего, Джулиано, зарезали насмерть. А старший, Лоренцо, выжил. Удар убийцы, предназначавшийся ему в сердце, пришёлся в это самое распятие, что висело у него на груди. Крест уберёг его от смерти! Он потом подарил его своему спасителю – поэту Полициано. Но позже каким-то образом он попал к праотцам Монтесано. С тех пор у них он и хранится. Это не просто украшение, это реликвия, рана на теле истории! И я собирался подарить распятие Эрмитажу!

– Ардашев наморщил лоб, а потом спросил:

– Простите, Платон Ерофеевич, я не ослышался? «Распятие Пацци»? Но ведь Пацци были заговорщиками, врагами Медичи. Почему их именем названа реликвия Лоренцо?

Лицо Чаплыгина озарилось неподдельным уважением. Он даже на миг выпрямился, увидев в собеседнике не просто чиновника, а человека, понимающего суть.

– В самый корень зрите, Клим Пантелеевич! Верный вопрос. В том-то и вся соль. Его не по владельцу кличут, а по событию. Вся его ценность – в заговоре Пацци. Это народное прозвище, прилипшее намертво за века. Говорят, сами Медичи с иронией так его называли – как вечное напоминание о провале своих врагов.

Ардашев слушал, не перебивая, его лицо оставалось непроницаемым.

– Я списался с графом по телеграфу. Он, видать, совсем на мели был. Сразу согласился. Назначил цену, вполне божескую. Я ударил по рукам, тоже ответным проводом, и помчался сюда, не чуя под собой ног. Все депеши у меня забрали при обыске…

– Очень интересно, – кивнул Ардашев. – Продолжайте.

– Приезжаю и сразу являюсь к нему в палаццо – мрачное, точно склеп. А он, этот Монтесано, старый хрыч с жадными глазами, смотрит на меня и заявляет, что передумал. Дескать, продешевил, и такая вещь стоит гораздо больше. И называет новую цену – вдвое выше! Я, конечно, вспылил, но сдержался. Думаю, ладно, торг есть торг. Ушёл. Вернулся на следующий день. А он опять за своё – требует ещё больше! Говорит, мол, понял, какое сокровище у него в руках. Можно подумать, что он раньше об этом не подозревал! Третий раз я пришёл к нему – а он заломил такую сумму, что я чуть не поперхнулся. Издевался, понимаете? Видел, как я хочу этот крест, и куражился.

Чаплыгин сжал кулаки так, что костяшки побелели.

– Тут я не выдержал. Накричал на него, высказал всё, что думаю о нём и его проклятой жадности. Пообещал, что ноги моей больше в его доме не будет. Дверью хлопнул так, что штукатурка, поди, осыпалась. А через несколько часов ко мне в отель вламывается полиция… Говорят, я его зарезал и крест похитил. А его-то у меня и нет! И не было!

Он замолчал, тяжело дыша. Ардашев выждал минуту.

– Платон Ерофеевич, полиция уверена в вашей виновности. У них есть улика. В кабинете графа, у кресла, нашли серебряную таблетницу с вашими пилюлями.

Лицо Чаплыгина исказилось от досады.

– Таблетница… Ах, чтоб её! Потерял я её, батюшка, Клим Пантелеевич! Сердце у меня в тот день шалило, я за пилюлями полез, а она, видать, и выскользнула из кармана. Я хватился её уже в отеле, да поздно было. Вот, значит, как… Обронил на свою голову. И ведь последние там оставались, теперь вот задыхаюсь…

– Вы имеете в виду Pilulae Digitalis[28]?

– Я в латыни не силён. Мне их доктор Боткин прописал. Он называл их «наперстянкой».

– Да, это пилюли дигиталиса. Я попрошу полицию передать вам лекарства, – пообещал Ардашев. – Итак, вы ушли после ссоры. Кто-то ещё был в доме, кроме вас и графа?

– Секретарь был. Молодой франт. Доменико. Он в антикварной лавке приказчиком служит. Как я понял, это его сын, прижитый от какой-то горничной. Она давно умерла. Но мальчишку он оставил, воспитал, дал хорошее образование. Он говорит по-французски. Правда, обращается с ним, как с самым последним лакеем. А вообще-то, Винченцо был отъявленным самодуром – чета нашим крепостным помещикам и петербургским процентщикам на Сенной.

– Вот как! А вам откуда известны эти подробности?

– Я же не первый год его знаю.

– Вы общались с ним по-французски?

– А как же ещё? – усмехнулся фабрикант. – Итальянский в нашей тверской гимназии не преподавали…

– В палаццо есть антикварная лавка?

– Да, на первом этаже. Но там нет ничего интересного: так, чепуха копеечная.

– А кого ещё вы встречали в особняке?

– Видел какого-то то ли художника, то ли реставратора, снимавшего со стены картину Караваджо: «Саломея с головой Иоанна Крестителя», когда мы по зале в кабинет графа проходили. А в самый первый раз Винченцо познакомил меня со своей женой, контессой[29] Аурелией Монтесано. Сейчас ей лет двадцать пять.

– У него молодая жена?

– О да! Красавица!

– В тот вечер она была в палаццо?

– Не знаю.

– Очень жаль.

– Может, вы запомнили кого-то из слуг?

– Да, курил у входа какой-то лакей, но я его не запомнил.

– Это уже кое-что, – задумчиво вымолвил Ардашев. – А когда вы зашли в его кабинет, на стене висели два средневековых кинжала?

– Да, это баллоки. Они в весьма хорошем состоянии. Как я понял во время допроса, одним из них графа кто-то и прикончил.

– Когда вы ушли, где находился граф?

– В кресле сидел.

– А распятие где было?

– Не знаю. Мы же до завершения сделки не договорились.

– Вас допрашивали с переводчиком?

– Нет, полицейский весьма сносно изъяснялся по-французски.

– Это был делегат Чезаре Червелло?

– Да, по-моему, он так и представился. Усы у него необычные – трапецией, и подбородок бреет. Неприятный тип.

– Это он. – Клим вздохнул. – К сожалению, у нас мало времени. Просьба у меня к вам: ни с кем не разговаривайте. Ничего не подписывайте, что бы вам ни предлагали. Ждите меня. Я приду снова, как только смогу.

– Теперь-то мне легче. Раз уж сам наш самодержец обо мне заботится. – Он поднял голову и добавил: – Я – купец первой гильдии Платон Чаплыгин! Моё слово на нижегородской ярмарке миллионами ворочает! А имя моё – это капитал поважнее любого золота! А здесь… здесь я кто? – он обвёл рукой камеру. – Пыль под ногтями какого-то писаря… Он даже имени моего выговорить не может. Меня оболгали, втоптали в грязь, заперли в этой дыре, и какой-то чиновник мне лепечет про мою вину! – Он откинулся назад, тяжело дыша. – Да что я понимаю в их порядках? Я знаю один для себя порядок: есть правда и есть ложь. И всё! А со мной в камере всякие бродяги, воры и убийцы – не люди, а тараканы. Щебечут что-то на своём, смотрят зло. Того и гляди ночью прикончат. Я-то их не боюсь, но не хочется грех на душу брать – душегубить мерзавцев.

Ардашев слушал молча, не перебивая. Он давал купцу выплеснуть всю боль, всю обиду, всё отчаяние, что копились в нём. Наконец Клим сказал:

– Вы правы во всём. Именно поэтому я здесь, Платон Ерофеевич. Это чужая земля с другими обычаями. Их главная задача – сломать вас изоляцией, неизвестностью и плохими условиями содержания. Они ждут, что вы совершите ошибку. Устанете. Согласитесь. Подпишете то, чего не понимаете. Но мы не дадим им этого. С этой минуты ваше единственное правило поведения – молчание. Ни слова судебному следователю, ни единой подписи ни на одной бумаге. Дайте мне время, продержитесь, и я вытащу вас из этой ямы. Я попрошу полицейского перевести вас в одиночную камеру. Не знаю, удастся ли мне это, но попытаюсь. Только, прошу вас, не идите ни у кого на поводу.

Чаплыгин медленно поднял глаза.

– Всё так и будет, – твёрдо ответил он. – Но скажите: они что – повесить меня хотят?

– Нет. Вот уже шесть лет в королевстве действует новое Уложение о наказаниях. Согласно его статьям, смертная казнь распространяется только на государственную измену, шпионство, вооружённое восстание и другие тяжкие воинские преступления. А за обычные уголовные деяния, включая убийство, применяется тюремное заключение и каторга вплоть до бессрочной.

– Тогда виселица – спасение, – вздохнул фабрикант.

За дверью послышались шаги, и лязгнул засов.

– Конец свидания! – крикнул по-итальянски охранник и показал карманные часы.

Ардашев поднялся.

– Держитесь, Платон Ерофеевич. Россия вас не оставит.

Он кивнул вошедшему конвоиру и, не оборачиваясь, вышел из комнаты, оставив за спиной оглушительный лязг замка и человека, в чьих глазах впервые за последние дни затеплился огонёк надежды.