Вера рожала сутки, и в итоге ей сделали кесарево сечение. Она долго была без сознания и, очнувшись уже в палате, увидела над собой лицо врача. По выражению его глаз сразу поняла, что Господь не спас. Врач, немолодой, уставший, сообщил, что родился мальчик. И что у мальчика серьезные проблемы с позвоночником. Вера, болевшая за жизнь от силы пару раз, ничего не понимала в медицине. Поэтому в предложении «недоразвитие, изменение конфигурации и количества позвонков стало пусковым механизмом для деформации хребта» не поняла ни слова.
– Доктор, – прошептала она, – мой ребенок что, инвалид?
– Да, – ответил врач, присаживаясь на край кровати, – врожденная аномалия развития позвоночника может привести впоследствии к расстройствам неврологического характера.
– Да говорите же вы по-русски! – взмолилась Вера.
– У ребенка кривая спина, – наступил на горло собственной песне врач. – По крайней мере, первые годы ему потребуются особые условия жизни.
– Какие?
– Специальные корсеты, инвалидная коляска. Но были случаи, когда хребет с годами крепчал и человек начинал самостоятельно ходить.
– У меня будет такой случай, – стиснула зубы Вера.
– Вы можете подписать документы и отказаться от ребенка. Тогда заботу о нем возьмет государство.
– Никогда, – сухо сказала Вера. – У меня грудь разрывается от молока. Принесите сына. Я хочу его покормить.
Медсестра принесла туго спеленутого малыша, смешного, сероглазого, с темными волосиками. Он хищно набросился птенцовым ртом на распухший сосок, и Вера застонала от боли и нахлынувшей нежности. Слезы, горячие, безудержные, выплеснулись на маленькую головку, и она размазывала их ладонью по шелковому затылку ребенка.
– Павлик, – всхлипывала она, – Павлуша, сыночек мой…
В обед под окном палаты послышались крики. К стеклу прильнули несколько родивших женщин, но по одной вернулись на свои кровати.
– Вера, это, кажется, тебя.
Негнущимися ногами, поддерживая рукой грубый шов на животе, Вера подошла к окну и со своего третьего этажа увидела Архипа с Веней. Они махали руками, кричали и радостно улюлюкали. Вера тоже помахала им в ответ, нарисовав пальцем на стекле букву «М».
– Мальчик? Мальчик? – по губам поняла она вопрос мужа и закивала.
Мужчины, стоящие на земле, обнялись и подняли большие пальцы вверх. Вера отошла от окна и заревела. Как она скажет Архипу, что их сын инвалид? Как удержит рядом с собой? Теперь московской квартирой с чердаком не отделаешься. А больше ничего у нее и не было. Неужели проклятая ОРВИ покалечила ее сына? Или Снежная королева зацеловала мертвыми губами его нежную спинку? Когда медсестра впервые развернула пеленки и оставила Павлушу голенького, Вера сначала ничего и не поняла. Обычная новорожденная козявка с большой головой и маленьким тельцем. Ну да, как-то плечики несимметричны, немножко неровная линия позвонков, одна коленочка смотрит вовнутрь. В остальном – малыш как малыш. Голова одна, и ладно. Вон, рассказывали, в пятой палате мальчонка лежал шестипалый. Ужасно некрасиво. А здесь, подумаешь, позвоночник! Вылечим!
На выписку Архип снова пришел с Веней. Передавая мужу кулек, перевязанный голубой лентой, медсестра предупредила:
– Осторожнее, папа, мальчик хрупкий, особенный. И немедленно вставайте на учет в ЦИТО[3]. Ребенку уже нужно мастерить корсет.
Архип метнул на Веру огненный взгляд, но она промолчала, потупив глаза. Таксист на желтой «Волге» остановился у подъезда. В квартире, где Архип поставил кроватку и развесил воздушные шарики, Веня открыл бутылку шампанского и разлил по чашкам – бокалами Мустакасы пока не обросли. Троица выпила. Вера набрала полную грудь воздуха и, как могла, простым языком рассказала о недуге сына. Архип во время ее монолога темнел лицом и покрывался испариной.
– Это какая-то ошибка, Вера, – сказал он наконец, выдув из ноздрей горячий пар. – Это не мой сын. Мой ребенок не мог родиться больным.
Вера зарыдала. Веня Чумаков налил себе еще полный бокал шампанского и выпил залпом. Пауза, мерзкая, тягостная, липкая, зависла минут на пять. Прервал ее Павлик сначала тихим кряхтением, а потом требовательным голодным плачем.
– Так! – перекричал его будто проснувшийся Веня. – Ребенок наш. Мы его родили. Мы будем кормить, лечить и воспитывать. Мужайся, Архип. У великих людей всегда сложные судьбы!
Архип уже не хотел быть великим. Он ненавидел себя за то, что польстился на московскую квартиру, он корил себя за глупую шутку со знакомством по объявлению, он рвал на себе волосы: вокруг столько женщин! Столько красавиц! Те же Женечка Петрова в сером пальто или Катя с розовыми туфлями! А он выбрал единственную, которая родила ему инвалида…
Шли месяцы, и утверждение Архипа о том, что Павлик – не его сын, теряло всякий смысл. В глазах мальчика сначала точечно, штришками проявлялась яркая зелень, а вскоре радужки приобрели цвет шевелюры Нептуна, или попросту морских водорослей. Волосы еще больше потемнели и закудрявились, как у отца. На щеках появились характерные ямочки, не круглые, как у всех нормальных людей, а будто надсеченные острым ножиком. Два года Павлик лежал в распорках, гипсовых корсетах, от которых потела и загнивала кожа, два года двигал только ручками и ножками, беспрестанно кричал, выматывая по ночам мать и ни в чем не повинного Веню Чумакова, который приходил к Мустакасам взамен сбежавшего в свою мастерскую Архипа. Неудивительно, что первым словом ребенка было «Веня», а не «мама» и «папа», как хотелось бы слышать родителям. Веня полюбил мальчишку всем сердцем. За глаза цвета советских консервов с морской капустой. За недетскую смышленость. За страдания, которые тот переносил покорно, не ведая другой жизни. За тягу к этой самой невыносимой жизни. Десятилетиями позже, когда Веня ударился в иконопись, он наделял этими глазами Христа на образах Спаса Вседержителя. И по оттенку очей божьих определяли ценители Венины иконы и верили этому нептуньему взгляду больше, чем какому другому художественному воплощению Всевышнего.
Ну а пока Павлик рос, в комнате за диваном (тем самым, что подарили соседи) выстраивался ряд его «панцирей» – корсетов из гипса и отлитого листового полиэтилена, которые «росли» вслед за мальчиком. Корсеты заказывали на протезно-ортопедическом предприятии, и каждая поездка на «примерку» в Западное Дегунино становилась праздником для Павлика и адом для Веры. Праздником – потому что на улицу Павлушу вывозили крайне редко, а тут его сажали в такси, и по дороге он до нюансов впитывал в себя проносящуюся за окном жизнь. Адом – потому что лифта в доме не было, и с последнего шестого этажа Вера сначала сбегала сама к телефону-автомату, чтобы вызвать такси, – двенадцать пролетов, сто восемь ступенек, потом возвращалась в квартиру и спускала инвалидную коляску – двенадцать пролетов, сто восемь ступенек, а затем поднималась порожней, забирала ждущего на стуле сына и на руках несла его вниз – двенадцать пролетов, сто восемь ступенек. После посещения завода история с двенадцатью пролетами, ста восемью ступеньками повторялась в движении наверх. Архип с Веней, конечно, помогали, но частенько оба были в отъезде, поэтому Вера справлялась сама. Пока ждали такси, во дворе к сидящему на коляске Павлику подходили дети. Они бесцеремонно трогали его, тыкали пальцем, смеялись. Он улыбался, хотел познакомиться, протягивал руку для пожатия. Но его били по ладони, отпускали щелбаны, плевали в лицо и называли Черепаном.
– Мам, почему Черепан? Так обидно! – плакал Павлик.
– Наверное, от слова «черепашка». Просто большая черепашка в белом панцире, – гладила его по волосам Вера.
Когда Павлику исполнилось четыре года, Вера вышла на работу. Денег катастрофически не хватало. Веня уехал в долгую экспедицию куда-то в Сибирь, сначала присылал письма, а потом и вовсе пропал. Архипа перестали приглашать на большие проекты, и он месяцами торчал дома. Было решено – Вера устроится закройщицей на фабрику «Большевичка», Архип будет творить в своей мастерской и присматривать за Павликом. Поверх лестничных ступеней на чердак Мустакас-старший положил несколько листов толстой фанеры, чтобы каждый день закатывать туда коляску с сыном. Павлик попал в новый мир. Мир, где едко пахло красками и растворителями, где на стенах висели картины в разной степени готовности, на полу штабелями стояли полотна, натянутые на подрамники, в углу грудой лежали детали деревянных рам. Отец был для него небожителем. Сын, не шелохнувшись, часами мог смотреть, как белый загрунтованный холст покрывается имприматурой[4], как под мастихином Архипа рождается небо, как из неоформленного пятна благодаря движению кисти проявляется трава, деревня, дорога, уходящая за горизонт. Первые месяцы Павлик только молчал, смотрел и слушал. Отец не пытался занять сына, не испытывал потребности вести с ним диалог. Он просто комментировал все, что делал. Взрослым, профессиональным языком.
– Лессировочно или впротирку кладем тон по всему холсту… жи-и-иденькой такой красочкой… подмалевочек делаем… здесь смажем… здесь отобьем цветом…
Павлик понимал, что не имеет права оторвать отца от работы. О том, чтобы попросить еду или воду, не было даже и речи. Он умолял помочь ему справить нужду, но Архип не всегда слышал или отмахивался – потерпи, ты же мужик! И Павлуша терпел до последнего. Иногда ходил под себя и просто плакал. Мустакас давал ему затрещину и пересаживал на горшок.
– Что ты такое? – говорил он, вытирая попу сына жесткой газетой. – Зачем ты нужен? Что ты способен дать этому миру, если не можешь даже обслужить сам себя? Зачем тебя создала природа?
Павлик не знал ответа на эти вопросы. Его большая голова на тонкой шее болталась, как воздушный шарик на ниточке, когда отец одной рукой держал сына поперек туловища, а другой пытался вылить в ведро переполненный горшок. Ближе к шести годам Павлик набрался храбрости и попросил отца дать ему кисть и холст. Несмотря на физическую убогость, Павлуша рано начал говорить, минуя стадию коверканья слов. Где-то в год и два месяца он четко называл предметы, спокойно выговаривая букву «р», а в два года виртуозно изъяснялся длинными предложениями с причастными и деепричастными оборотами. Вера не удивлялась. И в этом он тоже напоминал отца.
– Папа, я хочу нарисовать закат, какой я видел вчера во сне. Я бы растянул цвета от звонкой берлинской лазури на востоке через небесно-голубую и кобальт светло-зеленый к оттенкам желтого и оранжевого кадмиев. Я бы слил их с полосой розового краплака и ударил ярким мазком белил в ореоле лимонно-желтой. Пусти меня к мольберту и дай мне краски.
Архип опешил. Он, говорящий той же интонацией, мыслящий теми же терминами, мгновенно представил себе этот закат. Но, откашлявшись, медленно повернулся к сыну и с ухмылкой произнес:
– Ишь ты! А кишка не тонка? Видишь репродукцию Васнецова на стене? – Васнецов перекочевал в мастерскую Архипа от Вени. – Вот тебе бумага и уголь. Копируй!
Павлик был счастлив. Архип положил ему на колени подставку в виде листа фанеры, перевесил Васнецова на уровень глаз и подкатил коляску к стене. Дрожащей, не поставленной рукой Павлик нарисовал первую линию и от усердия порвал бумагу.
– Вот видишь, – засмеялся Архип, – сначала научись держать уголь пальцами, а уж потом закат…
Павлик корпел над Васнецовым три месяца.
Его утро начиналось с того, что он стирал ластиком вчерашние попытки и наносил новые линии. Отец, радостный, что сын перестал даже проситься в туалет, оставлял его, бывало, часов на пять-восемь и уходил по своим делам. Вернувшись, смотрел на рисунок Павлика и хлестко, будто равному, бросал фразы:
– Тупой? Совсем не реалистично, не видишь? Один глаз выше другого, не замечаешь? А форму ты здесь зачем вывернул? Если решил срисовывать, срисовывай точно!
Архипа кидало из крайности в крайность. С одной стороны, он смастерил сыну маленький мольберт и сделал удобную палитру, готовя его к рисованию красками. С другой, особенно в подпитии, мог отвесить такую оплеуху, что казалось, голова Павлика сейчас оторвется от тонюсенькой шеи и закатится за рамы в углу. От удара у Архипа ныла ладонь, и он злился еще больше. Павлуша терпеливо сносил затрещины и только спрашивал:
– За что, папа? Я ведь не учился в академии…
– В академии? Да кто ты такой, чтобы учиться в академии? Знаешь, кем надо быть, чтобы поступить в академию! Да я уже ТАК рисовал, когда пришел в академию!
В пьяном запале Архип забывал, что сам взял в руки карандаш лишь в десять лет, а сыну недавно исполнилось шесть. И что портреты ему не давались никогда, в отличие от того же Вени Чумакова. Но Мустакасу физически требовалось господствовать. Веры под рукой не было – она брала дополнительные вечерние смены, чтобы прокормить семью, и Архип владычествовал над маленьким больным Павликом.
– Я выращу из тебя Карла Брюллова! – кричал он. – Отец-художник за каждую провинность давал ему пощечину!