Приехала Иветта двадцать третьего к полудню, в наёмной коляске из Кальцов, и приехала одна, как и писала. Я вышел к воротам и сам подал ей руку, и Иветта это отметила — не поблагодарила, а именно отметила, коротким взглядом, каким считают всё, что видят. За десять лет она поседела на висках, похудела и стала суше лицом. Дорожное платье на ней было того же цвета мокрого песка и такое же без единого украшения, и я подумал, что за десять лет она не переменила в себе ровно ничего, кроме возраста.
Первое, что она сделала, войдя во двор, — остановилась и осмотрела его слева направо.
Точно так же, как десять лет назад осматривал Ольгерд Марвейн, и я сообразил, что она этому у него и выучилась, и, пожалуй, у него одного.
— Барон, у вас девять дворов.
— Девять и два зимовника, Иветта.
— В шестьсот сороковом было шесть, и три из них текли, — не приняла она. — Я это помню, потому что чертила план, на котором их было четырнадцать. Мой план, барон, был лучше вашего, а ваш оказался настоящим.
* * *
Мавра накрыла в малой гостиной, и накрыла она там, где накрывала Марвейнам десять лет назад. Стол был тот самый — расшатанный, который она в первый год отвергла, а потом вернула, и с тех пор он стоял там же. Иветта на него посмотрела, узнала и ничего не сказала.
Ела она с аппетитом, как ела тогда в трактире у ратуши.
— Барон, я начну, как обычно, с неприятного.
— Иветта, начинайте с чего угодно. У меня нынче нет неприятного, которого я не знал бы.
— Есть, — отрезала она и отставила тарелку. — Барон, проект курорта закрыт. Закрыт он в позапрошлом году, тихо, без объявления, и я узнала об этом из расходной ведомости, куда полезла по другому делу.
— Иветта, а вы сами-то где?
— А я числюсь, — отозвалась Иветта Марвейн. — Восьмой год веду проект, которого нет. Мне платят жалованье, мне присылают бумаги, у меня контора в Кальтене и два писца. И всё это, барон, ровно затем, чтобы я не увольнялась и не задавала вопросов в другом месте.
* * *
Дальше она изложила то, что искала эти годы, и изложила за полчаса. После того слушания в первой книге моей жизни — того, на котором стряпчий консорциума дважды заявлял протест и дважды его отклонили, — она сделала то, чего от неё, я думаю, не ждал никто. Она не бросила проект и не ушла. Она осталась и стала выяснять, приложением к чему была.
Восемь лет она собирала расходные ведомости своего же консорциума.
Не тайком: по должности ей полагалось видеть всё, что тратилось на её проект, а тратилось на него много и по разным статьям, и всякий раз, когда в ведомости попадалась статья, к курорту отношения не имеющая, она её выписывала. За восемь лет выписок набралось четыреста с лишним.
— Барон, я вам их не привезла и привозить не стану.
— Иветта, я понимаю.
— Не понимаете, — не приняла она. — Я их не привезла не оттого, что вам не доверяю. Оттого, что если их найдут у вас, меня уволят в тот же день, а если найдут у меня — уволят и меня, и обоих моих писцов, у которых семьи. Барон, я восемь лет держу это в голове и в одной тетради, которой нет названия.
* * *
Потом она назвала то, ради чего, как я понял позже, и ехала первым делом.
— Барон, вы слыхали про дом Ирльских ломок?
Я поставил чашку и сделал паузу ровно такую, какую сделал бы человек, впервые услышавший название.
И тут же сообразил, что она эту паузу заметила, потому что она считает всё, что видит.
— Слыхал, Иветта.
— Тогда я не стану вам объяснять, что это, — уточнила она. — Барон, через этот дом мой консорциум за восемь лет провёл сто девяносто четыре платежа. Сто девяносто четыре, и все по статьям моего проекта: изыскания, подряды, разведка вод. Я под этими статьями подписывалась сама, потому что они шли по курорту, а курорт вела я.
Она помолчала и договорила ровно.
— Барон, я восемь лет подписывала то, чего не понимала. И у меня к вам от этого один вопрос, и я за ним ехала двести вёрст.
* * *
Вопрос она задала прямо, не смягчая и не обставляя.
— Что у вас тут под землёй?
Я на это ничего не ответил сразу и сидел, я думаю, полминуты, и она мне не мешала и не торопила, и смотрела она не на меня, а в окно, чтобы не мешать.
Думал я не про то, можно ли ей сказать.
Думал я про то, что в кабинете у меня лежит дело в одиннадцать фунтов, в нём восемнадцать листов «по ту сторону», и всё это через двадцать дней ляжет на стол перед палатой, и станет казённой бумагой, и её прочтут десятки людей, из которых половина будет читать по должности, а вторая половина — по любопытству.
А передо мной сидела женщина, которая восемь лет собирала выписки в голове.
— Иветта, я вам отвечу, и отвечу правду, — ответил я. — Только сперва скажите, зачем вам.
* * *
Ответ у неё был готов, и она его, я думаю, тоже везла двести вёрст.
— Барон, мне сорок один год, и двенадцать из них я отдала одному проекту, — ответила она. — Я его защищала на слушаниях, я по нему спорила с вами и считала вас препятствием. Я честно думала, что строю гостиницу, воды и зверинец и привожу в уезд триста двенадцать рабочих мест.
Она сложила руки на столе.
— А потом выяснилось, что мой проект — прикрытие. И я, барон, восемь лет живу с тем, что была не злодейкой и не дурой, а ширмой. И вот это, барон, обиднее всего, потому что ширму не в чем упрекнуть.
— Иветта, вы могли уйти.
— Могла, — подтвердила она. — И тогда бы я никогда не узнала, ради чего. Барон, я не за справедливостью приехала и не мстить. Я приехала узнать, ради чего были эти двенадцать лет.
* * *
Сказал я ей всё, и говорил я полтора часа, и рассказал почти столько же, сколько рассказывал комиссии в августе. Про чаши, заткнутые без клейма: сорок семь, из них сорок погашены насовсем, семь спят. Про то, что двери держатся живым с обеих сторон и что за двадцать лет по ту сторону умерли сорок. Про приёмщика, который присутствует при работах по закону и которого в акты не вносят. Про грибное сырьё по цене вшестеро против шафрана. Про лес внизу, про девятерых, про старого, который год рыл навстречу, и про то, чем я за это плачу.
Не сказал я двух вещей.
Не сказал про обломок, потому что не знал, что это, а рассказывать непонятное человеку, который восемь лет собирал понятное, показалось мне нечестным. И не назвал имени Хенде — назвал только дом.
Она слушала, не перебив ни разу, и один раз за полтора часа встала и подошла к окну, и постояла там спиной ко мне, и вернулась.
— Барон, сорок дверей.
— Иветта, сорок ровно.
— И за каждой кто-то был, — задумчиво ответила она и села. — Барон, я столько лет считала, что худшее, что мы делаем, — это сгоняем с земли одного упрямого барона, которому эту землю жалко.
* * *
Потом она сделала то, чего я не ждал, и сделала это буднично. Она попросила бумагу, перо и полчаса, села к столу и написала два листа, и написала их своим почерком, не спрашивая, что мне нужно.
На первом был перечень: сто девяносто четыре платежа не поимённо, а по годам и статьям, с суммами, — то есть то, что она восемь лет держала в голове. На втором — двадцать два имени: люди её консорциума, которые в разные годы вели то, что шло мимо курорта, с пометками, кто где служит теперь.
Она подписала оба и поставила число.
— Иветта, вас за это уволят.
— Меня за это уволят, только если вы это покажете, — ответила она. — Барон, вы через двадцать дней едете в палату. Я вам отдаю это с одним условием, и условие простое: вы это кладёте в дело не сразу, а тогда, когда поймёте, что иначе вас съедят.
— А если не съедят?
— Тогда сожжёте, — отозвалась Иветта Марвейн. — Барон, я двенадцать лет ставила на то, что вы меня переиграете, и все двенадцать лет проигрывала. Я нынче ставлю на то же самое.
* * *
Гретхен, которую я позвал читать эти листы, прочла их при ней и задала два вопроса, и оба были не о содержании.
— Сударыня, вы это писали по памяти?
— По памяти, — подтвердила Иветта.
— Сударыня, а ошибки в них есть?
— Наверняка есть, — не приняла она. — Восемь лет и четыреста выписок, а тут сто девяносто четыре строки. Ошибки будут в суммах, в двух-трёх годах и, может быть, в одном имени.
Гретхен положила листы и кивнула — не ей, а мне.
— Господин барон, я их подошью в отдельное дело и заведу к ним свой лист, где напишу, что записано со слов и проверке не подлежит. Сударыня, вы не обижайтесь, это не про вас. Это у нас так со всем.
— Я не обижаюсь, — отозвалась Иветта. — Я, признаться, оттого к вам и приехала. Барон, у вас тут единственное место в королевстве, где всякое слово подшивают и никого при этом не топят.
* * *
Мавра за весь день заговорила с ней один раз, и заговорила вечером, убирая со стола.
Она собирала посуду, а Иветта сидела и не мешала, и в кухне были только они двое и я, и я сидел в углу и не вмешивался, потому что тут вмешиваться нельзя.
— Барыня, вы в тот раз щей не доели.
— В какой раз? — не поняла Иветта.
— В июне, десять лет тому, — не приняла Мавра. — Я вам тогда щей подала, а вы полчашки съели и отставили, и я обиделась. Я, барыня, десять лет это помню, и вы уж не обессудьте, что я вам нынче это в глаза говорю.
Иветта посмотрела на неё и ответила не сразу.
— Хозяйка, я тогда приехала отнимать у вас дом и знала, что отниму, — отозвалась она. — И ела я у вас за столом. Мне кусок в горло не шёл, вот и всё.
Мавра подобрала со стола крошки в ладонь.
— Ну, стало быть, вы не совсем пропащая, — заключила она. — Я тогда решила, что вы брезгуете. А оно вон как.
* * *
Про морскую косточку я всё-таки спросил, и спросил уже вечером, когда думал, что разговор кончен.
Спросил я не прямо: показал ей рисунок Илмета, один из четырёх, и сказал, что нашли на нашей земле и не знаем, что это.
Она взяла лист, поднесла к свече и вернула почти сразу.
— Барон, это мы возили.
Я, кажется, переспросил не сразу.
— Иветта, кто — мы?
— Консорциум, — ответила она. — Барон, в шестьсот сорок третьем и сорок четвёртом мы возили это с побережья, по моей статье, как балласт. Тридцать два воза за два года. И я тогда впервые и задумалась, потому что балласт покупают там, где он дешевле, а не за четыреста вёрст.
* * *
Дальше она рассказала это подробно, и Илмет писал, и она не возражала. Возили с Кисельного берега — это южное побережье, четыреста вёрст, три недели пути, и берег этот зовут так оттого, что после отлива на нём остаётся тёплая муть в палец толщиной, и по ней нельзя ходить, а можно только вязнуть. Рыбаки её не любят. Ракушки, которые там лежат, местные зовут кисельными и в пищу не берут, потому что они несъедобные, а толкут в порошок и продают аптекарям.
Возили не ракушки.
Возили битый ракушечник, самый крупный, отбирая по величине, и отбирали его по описи, и опись составлял не приказчик, а присланный человек.
— Иветта, а куда это везли?
— В Кальтен, на склад дома Ирльских ломок, — ответила она. — И оттуда, барон, оно никуда не уходило. Я проверяла дважды, потому что мне это самой было интересно. Привезли тридцать два воза и ни одного не вывезли.
* * *
Я в ту ночь не спал и под утро сделал то, что делаю всегда, когда не сходится. Я спустился в подвал, сел у решётки и положил обломок перед собой на землю, и просидел там до света, и старый в ту ночь вышел дважды, и оба раза сел и не посмотрел на него.
А к рассвету я сообразил вещь, от которой мне стало нехорошо.
Обломок я нашёл внизу, в их лесу, на тропе, в сорока шагах от лаза. Они его не знают. Значит, он там не рос и не лежал испокон веку — его туда принесли. А наверху, в Кальтене, на складе, с сорок третьего года лежит тридцать два воза такого же, и лежит оно там, никуда не уходя, и никто в королевстве не знает, зачем.
И между этими двумя местами — один дом, один приёмщик и одна семилетняя привычка не уезжать после работы.
За завтраком я изложил это Гретхен, Мартину и Иветте разом, и первым отозвался Мартин.
— Барон, они это туда носят.
* * *
Бернат, которого позвали к обеду и которому показали обломок при ней, вертел его четверть часа и высказался по-своему.
— Барон, я вам про него одно скажу, а вы после решайте. Эта вещь легче камня и тяжелее кости, и она не горит.
— Бернат, вы её жгли?
— Жёг, барон, в декабре, уголок отбил и в горн сунул, — не принял он. — Вы не серчайте, я вам не сказал, потому что вышло ничего: полежала в жару час и вынулась целая, только потемнела с краю. Я такого не знаю.
Иветта на это подняла голову от тарелки.
— Мастер, а в воде она тонет?
— Тонет, сударыня, как камень.
— Тогда она не для плавания и не для тепла, — уточнила Иветта Марвейн. — Барон, я двенадцать лет считаю чужие расходы и скажу вам, как думает купец. Ежели вещь не горит, не режется, не плавает и ни на что не годна — её возят только затем, что она где-то нужна целиком, а не кусками.
Спорили мы об этом всё утро и не сошлись ни в чём, кроме одного. Мартин стоял на том, что носят: склад в Кальтене, восемь лет, никуда не уходит, а внизу лежит такой же обломок со свежим сколом. Гретхен возражала, что склад в Кальтене за четыреста вёрст от нас и что до нашей чаши это добро надо ещё как-то донести, а через нашу чашу за восемь лет никто не проходил, потому что она спала.
И тут Иветта задала вопрос, до которого не дошли ни он, ни она.
— Барон, а сколько у вас всего этих спящих дверей?
— Иветта, их семь.
— А сколько из них на земле, которую прибрали к рукам?
— Все семь, — отозвался я и услышал, как это звучит, только выговорив.
Она развела руками.
— Барон, тогда вам незачем спорить. Ваша дверь у них была седьмой и самой неудобной. А носить они могли в любую из шести.
* * *
Илмет всю ночь считал и к утру принёс расчёт, которого никто не заказывал.
Он взял три числа — тридцать два воза за два года, семь спящих дверей и восемь лет, прошедших с сорок четвёртого, — и разложил их так, как раскладывает всё: столбцом, с оговорками и с честной пометкой, где гадает.
— Господин, я вам покажу и сразу скажу, что тут половина выдумана.
— Илмет, показывай, я поправлю.
— Тридцать два воза — это, по весу, тысяч шесть таких обломков, — доложил он. — Ежели носить через одну дверь и носить понемногу, чтоб не заметили, то это лет на десять работы. А ежели через шесть — то на полтора года.
Он подчеркнул нижнюю строку.
— Господин, и вот главное. Они возили это два года и перестали. Стало быть, они это либо уже унесли, либо бросили. А я вам скажу, что не бросили, потому что склад стоит и никуда не уходит.
* * *
Иветта, которой это прочли при мне, выслушала и задала один вопрос.
— Молодой человек, а вы когда-нибудь видели, чтобы на склад свозили то, чего нельзя купить в другом месте?
— Сударыня, я в Кальтене не был ни разу.
— А я была двенадцать лет подряд, — не приняла она. — И вот вам моё соображение, и оно не счётное, а купеческое. Балласт на склад не свозят. На склад свозят запас. А запас, молодой человек, делают тогда, когда знают, что товар кончится.
* * *
Уезжала она в тот же день после обеда и уезжала спокойно. На крыльце она задержалась ровно настолько, насколько задержался десять лет назад Ольгерд Марвейн, и я вспомнил это и, кажется, изменился в лице, потому что она спросила.
— Барон, что с вами?
— Иветта, вы стоите там же, где стоял ваш глава, и так же.
— Ольгерд Марвейн умер в позапрошлом году, — ответила она. — В сентябре. И, барон, я вам скажу то, чего не говорила никому: последние два года он не подписывал ничего по нашему проекту. Ни одной бумаги. За него подписывал поверенный.
Она натянула перчатку.
— Я это заметила тогда же и решила, что он болен. А нынче я думаю, что он просто перестал.
* * *
Про то, кто подписывал за Марвейна, я спросил прежде, чем она села.
— Иветта, а поверенный — он кто?
— Барон, я его видела дважды и оба раза со спины, — ответила она. — Он не из нашей конторы, и в наших бумагах его имени нет вовсе, а подпись стоит: «по доверенности».
— Иветта, и вас это не занимало?
— Меня это занимало восемь лет, — отозвалась она. — Барон, я эту подпись знаю лучше собственной. Она стоит на девяноста двух бумагах, и на всех девяноста двух стоит одинаково, и написана она человеком, который пишет много и быстро. И вот что я вам скажу напоследок, а вы думайте.
Она остановилась у подножки.
— В этой подписи одна буква незамкнута. Всегда одна и та же, и всегда одинаково.
* * *
Я после этого пошёл за Мартином и привёл его к коляске, и он выслушал и попросил её повторить.
Она повторила слово в слово, и он попросил ещё раз, и она повторила в третий, и тогда он снял шапку, чего на дворе при дамах не делает.
— Сударыня, а буква какая?
— «О», — ответила Иветта. — Верхний завиток не сходится, и от этого она похожа на подкову.
Мартин Веккель постоял, надел шапку и отозвался ровно.
— Сударыня, я одиннадцать лет служил при человеке, который так писал. И он одиннадцать лет учил меня узнавать свою руку по этой букве, и я её узнаю из тысячи.
— И кто же это? — уточнила она.
— Это магистр Эрих Веккель, — доложил он. — Только он умер девять лет назад, сударыня. А ваши девяносто две бумаги — за последние два года.
* * *
Перед самой коляской она задала последний вопрос, и задала его не про дело.
— Барон, вы едете двадцать пятого?
— Двадцать пятого, Иветта.
— И вы понимаете, что вас там продержат до мая?
— Понимаю, — подтвердил я.
Она постояла, глядя мимо меня, на ворота карантинного двора, где в это время Гуш нёс ведро и где по двору за ним шли, не привязанные и никем не гонимые, двое годовалых.
— Барон, я вам напоследок скажу одну вещь и уеду, — произнесла Иветта Марвейн. — Двенадцать лет назад я спросила вас, что вы привезёте в этот уезд, и вы сказали: шестой вид. Я тогда решила, что вы дурак.
Она села в коляску.
— Вы и были дурак, барон. Просто вы оказались правы, а это разные вещи, и одно другому не мешает.
* * *
Последние два дня перед отъездом я провёл не за бумагами, а в подвале и в клети.
В клети Белянка ходила тяжело и лежала на левом боку, и Илария смотрела её трижды в день, и оба годовалых из клети не выходили вовсе, чего с ними не бывало с осени. В подвале старый выходил все три ночи и сидел дольше обычного, и в последнюю ночь просидел четыре часа, и я просидел напротив него столько же, и мы оба знали, зачем.
Сказать ему я ничего не мог, и я не пробовал.
Вместо этого я в последнюю ночь сделал то, что придумал сам и в чём до сих пор не уверен: я открылся и просто держал перед ним одну вещь — то, что уезжаю и вернусь. Не образ и не слово, а вот это самое, как держат перед зверем ладонь, чтоб понюхал.
Он посидел, повёл мордой сверху вниз и ушёл в нору раньше обычного.
— Господин, он нынче раньше ушёл.
— Гуш, я знаю. Я ему сказал.
— Ну и ладно, — кивнул он. — Господин, вы не думайте, что он обиделся. Он, может, пошёл своим это передать.
* * *
Выехал я двадцать пятого марта, в шестом часу утра, и провожал меня весь дом. Гуш вывез меня на телеге до Кальцов, дальше почтой. Сумка была уложена Маврой, дело в трёх списках — Гретхен, и третий список она велела везти отдельно от первых двух и нигде их не складывать вместе. Мартин дал мне название седьмого постоялого двора и написал его на бумажке, которую велел съесть, если что, и на моё замечание, что это уже чересчур, ответил, что за одиннадцать лет в палате видел и не такое.
Илмет вручил мне чистую тетрадь в четыре графы.
Тильда — переписанный набело годовой лист за десятый год, чтобы я его вёз и, если понадобится, показывал, потому что «господин барон, там будут спрашивать, чему вы их учите, а вы станете объяснять словами и объясните плохо».
А Илария вышла к телеге последней и подошла, когда я уже сидел.
— Тобиас, я вам скажу два слова.
— Илария, я слушаю.
— Первое: я буду мерить чашу сама, четырежды в сутки, и записывать, — произнесла она. — Второе: если она начнёт гаснуть всерьёз, я вам не напишу.
— Илария, отчего?
— Оттого, что вы бросите всё и поедете обратно, — спокойно ответила она. — И потеряете держание, и тогда она погаснет насовсем. Тобиас, я вам это говорю в глаза и заранее, чтобы вы потом не думали, будто я вас обманывала. Я вам буду писать, что всё хорошо, и вы будете это читать и знать, чего оно стоит.