Тайниковский

Кисельные берега

Глава 1

Замеры обеих чаш мы к январю вели восьмой месяц, и вёл их не один человек, а четверо по очереди. Порядок был такой: нижнюю чашу в подвале мерил тот, кто стоял у решётки, дважды в сутки, прибором и ладонью; четвёртую на прогалине — тот, кто шёл в обход, и тоже дважды, и для неё у нас был второй прибор, казённый, присланный в сентябре по тому самому донесению, которое Веннер написал перед отставкой. Записи сводил Илмет на одну полосу — две линии, красная и чёрная, одна под другой.

К Рождеству в этой полосе было четыреста шестьдесят замеров.

Обе линии шли ровно. Нижняя чаша держала своё прежнее тепло, чуть больше человеческой руки. Четвёртая, зажёгшаяся в мае, горела столбом в две ладони и не гнулась в ветер, и от неё в морозы над кругом стоял пар, видный с ольшаника.

— Господин, я вам должен показать одно место, и оно мне не нравится.

— Илмет, показывай.

— Вот тут, в конце ноября, — произнес он и положил палец на полосу. — Господин, вы ездили в Кальтен на два дня, двадцать седьмого и двадцать восьмого. И вот тут у обеих линий провал.

* * *

Провал был маленький и был он несомненный. За двое суток моего отсутствия нижняя чаша потеряла столько, что ладонью этого было не различить, а прибор различал, и четвёртая просела так же, и обе выровнялись через сутки после моего возвращения. Илмет нашёл это в декабре, разбирая полосу за месяц, и три недели проверял себя, прежде чем принести.

— Илмет, а ты уверен, что это не мороз?

— Господин, я нарочно взял все морозные дни, — доложил он. — Двадцать девятого ноября было холоднее, чем двадцать седьмого, и провала нет. Господин, оно не от погоды. Оно от вас.

Я сидел и смотрел на эту полосу и думал о том, что мне это сказали в мае, и сказали честно, и что я согласился, зная.

Стынет, пока меня нет.

Я тогда услышал это как будущее неудобство, из тех, что обещают и не сбываются, — а нынче оно лежало передо мной двумя проседающими линиями, вычерченными рукой девятнадцатилетнего мальчишки из Стеклянной степи.

* * *

Опыт мы поставили в январе, и поставили его нарочно, с моего согласия и по расчёту Гретхен. Я уехал на неделю — в Кальцы и дальше, к мельнику, по делу, которое можно было решить письмом, — и всю неделю Илмет мерил обе чаши четырежды в сутки, а Гуш стоял ночные смены у решётки и записывал, выходит старый или нет.

Вернулся я на восьмой день и получил три числа.

Нижняя чаша за неделю остыла ощутимо: теперь это чувствовала и ладонь. Четвёртая просела на треть, и столб над ней стал ниже на полторы ладони. А старый за эту неделю выходил дважды вместо семи раз, и оба раза ненадолго.

— Господин барон, я вам посчитала, как вы просили.

— Гретхен, говорите числа.

— По этим замерам выходит, что первые трое суток она почти не теряет, — произнесла она. — Потом начинает, и чем дальше, тем быстрее. За неделю треть. Господин барон, я не умею считать вперёд по трём точкам и врать не стану: может, за две недели половина, а может, и вся.

* * *

Хозяйство между тем стояло, и стояло оно лучше, чем в любой из прежних годов. Девяносто три головы, двадцать шесть видов, зачтённых одиннадцать. Пятнадцать человек и шестеро учеников. Тропа за зиму дала двести шесть прохожих и триста сорок золотых пошлины — больше, чем за все прежние зимы, и причина была простая: слух про второй горящий камень разошёлся к осени, и люди пошли смотреть.

Смотреть мы, понятно, не пускали, и от этого выходило только хуже.

— Господин барон, а можно я скажу про прохожих?

— Тильда, говори.

— Их к весне будет вдвое больше, — произнесла она. — Господин барон, я за зиму стояла у ворот шестнадцать раз и всякий раз кого-нибудь заворачивала. И знаете, что они спрашивают? Не про камень. Они спрашивают, правда ли, что тут барин зверя чует.

* * *

Семейство в клети к февралю выросло, и выросло оно так, что Илария велела ставить вторую. Оба мартовских к году весили по девять фунтов, ели с круга наравне со взрослыми и начали рыть — сперва в подстилке, потом всерьёз, и в январе прошли под стенкой наружу, и Гуш две недели засыпал за ними ход, а потом махнул рукой и сделал им отнорок с решёткой.

Белянка в феврале опять раздалась.

Илария осмотрела её, сосчитала по своему листу и сказала, что если у этой породы срок как в прошлый раз, то ждать в конце марта, — то есть ровно тогда, когда я буду в дороге.

— Тобиас, я вам это говорю нынче, чтоб вы потом не удивлялись.

— Илария, я вернусь к концу апреля.

— Вы вернётесь, когда вас отпустят, — не приняла она. — Тобиас, я вам не в укор. Я вам к тому, что в прошлый раз вы стояли в шести шагах всю ночь, и я, по правде, думала, что вы там и нужны. А нынче выяснится, нужны вы были или мне так казалось.

* * *

Вызов из палаты пришёл девятого февраля, и пришёл он с нарочным, а не почтой.

Гретхен вскрыла его при мне, прочла про себя, потом вслух, потом ещё раз про себя, и только после этого положила на стол.

Слушание по делу держателя Реннельского перехода назначено на двенадцатое апреля шестьсот пятьдесят первого года, в палате, в столице. Явка держателя личная и обязательная. При неявке дело рассматривается без него, и постановление в этом случае обжалованию не подлежит.

Срок рассмотрения не указан.

— Гретхен, а отчего срок не указан?

— Оттого, что они его не знают, — отозвалась она. — Господин барон, по такому делу слушают день, а могут слушать и месяц, и это зависит от того, сколько свидетелей вызовут и сколько раз отложат.

* * *

Считали мы это в тот же вечер, вчетвером, и считали до второго часа. До столицы от нас двести вёрст. Весенним путём, в распутицу, почтой — девять суток в один конец, и это при удаче; если мосты пойдут, то двенадцать. Явка двенадцатого апреля, значит, выезжать не позже двадцать восьмого марта. Слушание — от суток до месяца. Обратно ещё девять.

Меньше двадцати суток не выходило никак.

Больше сорока — легко.

— Господин барон, я скажу первой и скажу грубо.

— Гретхен, говорите.

— Вы поедете, и это не обсуждается, — произнесла она. — При неявке вас лишат держания заочно и без права обжаловать, и тогда вы останетесь тут частным лицом при двух переходах, которые у вас в тот же месяц заберут вместе с землёй. Господин барон, никакая чаша этого не стоит.

* * *

Илария высказалась второй и высказалась против неё.

— Гретхен, вы считаете одно и не считаете другого.

— Госпожа тен Овеск, я считаю то, что счётно.

— Вот именно, — не приняла Илария. — А несчётное я вам назову. Тобиас уедет на сорок суток. Чаша остынет, и, может, погаснет. А ежели она погаснет насовсем, то по ту сторону останутся девятеро, которым эта дверь была последней из семи. И про это в вашей бумаге не написано ни слова, потому что для палаты их нет вовсе.

Гретхен помолчала.

— Госпожа тен Овеск, вы правы, и я вам на это ничего не отвечу, — отозвалась она наконец. — Я вам отвечу другое. Ежели он не поедет — держание заберут, землю продадут, и на этой земле через год будет стоять чужой сторож, который про них и вовсе ничего не знает. Тогда дверь погаснет не за сорок суток, а насовсем.

* * *

Спорили мы после этого ещё неделю и спорили по кругу. Мартин предлагал ходатайствовать о рассмотрении на месте — есть такой порядок, редкий, когда палата высылает двоих в уезд вместо вызова, — и сам же признал, что по делу о свойстве держателя на это не пойдут, потому что смотреть будут на самого держателя, а не на бумаги.

Бернат предложил просто: пусть на время его отъезда у чаши посидит кто-нибудь другой.

Это мы проверили и проверили честно.

Гуш просидел у решётки шесть ночей подряд по четыре часа, не тянувшись, потому что не умеет, а просто сидел и был. Илмет — четыре ночи. Тильда — две, и её после этого Илария прогнала спать силой. Линия за эти дни не переменилась ни на волос, и старый выходил столько же, сколько обычно.

— Господин, мы им не годимся.

— Гуш, это мы и так знали.

— Знали, а надо было проверить, — не принял он. — Господин, теперь у нас это записано, и никто после не скажет, что мы не пробовали.

* * *

Пим в феврале пришёл ко мне с тем, о чём я думал сам и не решался заговорить. Он сел, положил на стол тетрадь и открыл её на последней странице, где у него ведётся счёт ученикам: шестеро нынешних, из них двое взяты в прошлом году из Кальцов, и против каждого — сколько листов написал и по какому предмету.

— Барон, я прошу взять ещё четверых, и я прошу взять их из Овеськи и из-за реки.

— Пим, нам их кормить.

— Их кормить дешевле, чем потом искать людей, — не принял он. — Барон, вы уезжаете на сорок суток, и это в первый раз за десять лет. А я вам скажу, чего вы не заметили: у меня Кемп нынче ведёт младших вместо меня два дня в неделю, и ведёт лучше, чем я в его годы.

Он закрыл тетрадь.

— Барон, школа затем и нужна, чтоб дом стоял, когда хозяина нет. Вы это девять лет говорите про книги. Я то же самое говорю про людей.

* * *

Кемпа я после этого позвал и говорил с ним сам. Ему девятнадцатый, он у нас пятый год, в мае прошлого года он при всех сказал держателю, что тот неверно ведёт свою же книгу, и был прав, а в июне отказался от места писаря в Кальтене и остался.

— Кемп, Пим говорит, ты ведёшь младших.

— Веду, господин барон, два дня.

— А сумеешь все шесть, покуда меня нет?

Он подумал дольше, чем я ждал, и ответил не сразу.

— Сумею, ежели вы одно позволите, — не принял он. — Господин барон, позвольте мне при них говорить, что я чего-то не знаю. Господин Пим так не делает, а я иначе не могу.

* * *

Про обломок в те же месяцы мы делали всё, что умели, и не узнали почти ничего. Показывать его самого я не стал никому, кроме тех четверых, кому показал в сентябре. Вместо этого Илмет сделал с него четыре рисунка в три проекции — он рисует точно, без красоты, как рисуют в промерах, — и эти рисунки мы за зиму показали всем, кто проходил тропой, и всем, кто приезжал по делу, и спрашивали одно: видел ли кто-нибудь такое и откуда оно.

За зиму тропой прошло двести шесть человек.

Видели восемнадцать. Из восемнадцати четырнадцать сказали «вроде ракушки» и ничего к этому не прибавили, двое сказали «кость», и один — что это накипь из котла на солеварне, и был он очень настойчив, а потом выяснилось, что он на солеварне никогда не был.

Восемнадцатый был из Стеклянной степи.

* * *

Пришёл он в январе, с соляным обозом Кайрака, и был он не солевар, а возчик, и звали его по-ихнему, и Илмет записал его имя дважды и оба раза по-разному. Он посмотрел рисунок, повернул его, посмотрел ещё и вернул.

— Такие лежат в Мелкой яме.

— А Мелкая яма — это где?

— Это за разливами, три дня, — доложил он через Илмета, потому что говорит он плохо и Илмет ему переводил. — Господин, там соль не берут, там соль горькая. Там яма на полверсты, и в ней такие. Их там много.

Илмет переспросил его трижды и на третий раз получил то, ради чего переспрашивал.

— Господин, он говорит, что их там не десять и не сто. Он говорит — как камни в осыпи.

* * *

Кайраку я написал в тот же день и написал коротко, потому что писать ему длинно бесполезно. Спросил я три вещи: правда ли, что в трёх днях за разливами есть яма, полная таких обломков; берёт ли их кто-нибудь; и не проходил ли через Стеклянную степь за последние двадцать лет кто-нибудь, кто ими интересовался.

Ответ пришёл в марте, с тем же обозом, и был он на четверть листа, и писал его не Кайрак, а его писец.

«Барон. Яма есть, и она известна всем, кто ходит южной дорогой. Никто их не берёт, потому что они ни на что не годны: не режутся, не горят и в дело не идут. А спрашивал про них один, восемь лет назад, и спрашивал он подробно, и хотел проводника, и проводника ему не дали, потому что он не сказал зачем. Кайрак».

Илмет, дочитав, положил лист и сел.

— Господин, восемь лет назад.

— Илмет, я считаю то же, что и ты.

— Господин, это шестьсот сорок третий, — произнес он. — Это тот самый год, в который магистр Веннер в первый раз заметил, что приёмщик не уезжает после работы.

* * *

Про это мы не написали никому и держали у себя. Написать было некуда: Хольт на разъездной части и всякое его письмо читают; Ортвейл в архиве и ему запрещено получать от нас бумаги; Гербольт отвечает как магистр; Веннер отставлен и не пишет. А лезть с этим в палату за месяц до слушания, где меня и без того будут рассматривать как предмет, Гретхен не дала, и была права.

Показывали рисунок и приезжим, и тут вышел случай, который я записал отдельно.

В феврале к нам заехал по дороге аптекарь из Кальтена — тот самый, что скупает у нас сушёное перо и линялую чешую восьмой год, — и ему рисунок показал Илмет, без меня. Аптекарь смотрел долго, потом спросил, откуда, и Илмет ответил, как условились: нашли на своей земле.

Тогда аптекарь сказал то, чего от него никто не ждал.

— Молодой человек, такие лежат у нас в лавке на верхней полке, и лежат они там сорок лет.

— И откуда они у вас?

— От прежнего хозяина, а к нему пришли с моря, — доложил он. — Мы их зовём морской косточкой и толчём в порошок от изжоги, и никакой пользы в них нет, а покупают охотно.

Илмет переспросил про море трижды, и аптекарь трижды ответил одно: привозят с побережья, вёрст за четыреста, и привозят мешками, и стоят они дешевле соли.

Обломок я в феврале перепрятал.

Он лежал у меня в ящике стола под ключом, а в феврале я отнёс его в подвал, к самой загородке, и положил на землю в трёх шагах от решётки — и просидел там ночь, и старый вышел, и сел, и на обломок не посмотрел вовсе.

Он его не узнал.

Я проверил это трижды за февраль и всякий раз получил одно: для него этой вещи нет. Он смотрит сквозь неё, как человек смотрит сквозь чужой мусор на дороге, и никакого различения в нём при этом не появляется.

* * *

А в марте я сделал то, чего не делал с мая, и сделал это без спросу и никому не сказав. Я спустился вниз один: взял бечёвку, фонарь и тетрадь, пролез двести двадцать шагов, вышел в лес и пошёл к поляне с камнем, и никто меня не сопровождал, и Илария узнала об этом от Гуша через четыре часа, когда я уже вылез.

Обломок я нёс за пазухой и там же вынес обратно.

Я показал его троим, которые были на поляне, и показал так, как показывают вещь: положил на подстилку, отошёл и открылся. И получил то же самое, что от старого, — то есть ничего. Ни узнавания, ни любопытства, ни беспокойства.

Их лес не знает этой вещи.

* * *

Зато я узнал другое, и узнал случайно, и записал в тетрадь прямо там. Поляна с камнем за девять месяцев переменилась. Подстилка вокруг него была вытоптана шире прежнего, и вытоптана она была не в кольцо, а полосой, уходящей от камня в ту сторону, куда я ни разу не ходил, — и полоса эта была широкая и битая, как бывает бита тропа, по которой ходят помногу и подолгу.

Я прошёл по ней шагов двести и вернулся, потому что бечёвки не хватило.

Но и двухсот шагов хватило, чтобы понять две вещи. Первая: их тут больше девяти, и я видел в мае не всех. Вторая: тропа шла под уклон, и чем дальше, тем ниже, и воздух по ней шёл навстречу — тот же тёплый и влажный, но с примесью, которой в мае не было и которую я узнал не сразу.

Пахло солью.

* * *

Наверх я вылез в пятом часу и попал прямо в разговор, который мне устроили в кухне. Стояли там Илария, Гретхен и Гуш, и сидела Мавра, и по тому, как они расставились, было видно, что говорили они обо мне не меньше часа.

Первой заговорила не Илария, чего я ждал, а Мавра.

— Мальчик мой, ты один полез.

— Мавра, я полез на четыре часа и с бечёвкой.

— Ты полез один, — отрезала она. — В прошлый раз при тебе шестеро стояло, и барышня часы держала, и весь дом не спал. А нынче ты потихоньку, чтоб не спорили. Мальчик мой, это не смелость. Это ты от нас прятаться начал.

* * *

Илария после этого говорила со мной во дворе и говорила недолго.

— Тобиас, я вам скажу два слова и пойду.

— Илария, я слушаю.

— Первое: я вас не отговариваю лазить, и не стану, — произнесла она. — Второе: я в мае восемь часов просидела у решётки и считала вслух, и вы это знали. А нынче я четыре часа не знала, где вы.

Она застегнула сумку.

— Тобиас, я не в обиде. Я вам объясняю, как это устроено, потому что вы, по-моему, не знаете. Когда человек живёт с вами в одном доме, он за вас переживает, и это не его выбор, а ваш.

* * *

Выехать я решил двадцать пятого марта, и решил это сам, и объявил за ужином. Расчёт был простой. Девять суток до столицы, двенадцатого слушание, и всё, что сверх, — как выйдет. Гретхен собрала мне дело в трёх списках: свод за оба года, восемнадцать листов «по ту сторону», замеры обеих чаш, оба акта Веннера, копию акта мастера Вильда, справку Гербольта и письмо Ортвейла, которое он написал мне в ноябре и которое я взял без его разрешения.

Мартин в эти дни готовил меня к столице так, как Гретхен готовила к августовской комиссии, — то есть вопросами.

Он садился напротив с тетрадью и спрашивал тем самым сухим голосом, и всякий мой ответ разбирал по словам. К третьему вечеру я понял, что он спрашивает не о деле.

— Барон, где вы станете жить в столице?

— Мартин, на постоялом дворе.

— На котором? — не принял он. — Барон, их там сорок, и в шести живут те, кто ходит в палату, и в этих шести вас будут слушать за ужином и пересказывать наутро. Я вам назову седьмой, и он дальше от палаты на версту, и вы будете ходить пешком и злиться, и это дешевле, чем то, что вы наговорите за ужином.

— Мартин, вы меня совсем за дурака держите?

— Барон, я вас держу за человека, который десять лет прожил в лесу и три раза выезжал, — доложил Мартин Веккель. — И который нынче едет туда, где о нём читали, а его не видели. Вас там будут звать в гости, и звать будут любезно.

* * *

Мавра собирала меня два дня и собрала так, что я потом в дороге доставал и удивлялся.

Рубах вышло четыре вместо двух, и все четыре чиненые и выглаженные; сапоги она отдала Бернату подбить и проверила, как подбиты; в сумку положила соль в тряпице, сухари и бутылку своей наливки, про которую в доме известно, что она её делает раз в три года и никому не даёт.

Про наливку я спросил, уже сидя на телеге.

— Мавра, а наливка мне зачем?

— А ты, мальчик мой, её не пей, — ответила она. — Ты её там кому-нибудь отдай, кто тебе добро сделает. Они в столице такой не видали, и им будет приятно, а тебе польза.

Она поправила мне воротник, чего не делала никогда.

— И вот ещё что. Ты там не оправдывайся. Ты, мальчик мой, как начнёшь оправдываться — так сразу делаешься виноватый, я это двадцать лет на сыне видела.

* * *

А накануне отъезда пришло то, чего никто не ждал.

Приехал нарочный из Кальтена, не казённый и не почтовый, а частный, и привёз письмо на хорошей бумаге, и на печати был знак, которого я не видел два года, но который узнал сразу.

Консорциум «Солнечный Кряж».

Писала Иветта Марвейн, и письмо было в шесть строк.

· · ·

«Барон. Я обещала вернуться и возвращаюсь, хотя и не так, как собиралась. Прошу принять меня двадцать третьего марта, до вашего отъезда в столицу. Я знаю о слушании и знаю дату, и об этом вам стоит подумать отдельно.

Я приеду одна и без бумаг. У меня к вам не предложение, а вопрос, и вопрос этот не про землю.

И. Марвейн».

Читали мы это письмо вчетвером и читали трижды.

Илария, дослушав, взяла лист сама, перечла последние две строки и вернула, и по лицу её было видно, что она думает о другом.

— Тобиас, а вы её помните?

— Илария, я её видел трижды, и последний раз девять лет назад.

— Я не про лицо, — не приняла она. — Тобиас, эта женщина девять лет назад приехала отнимать у вас землю и честно сказала, что не знает про порталы ничего. И оказалась права, и сама же от этого пострадала. Я бы на вашем месте её приняла.

— Илария, я и собираюсь.

— Я знаю, что собираетесь, — уточнила Илария тен Овеск. — Я к тому, чтоб вы приняли её как человека, а не как консорциум. Вам за десять лет не так много народу говорило правду в глаза себе в убыток.

Гретхен прочла это дважды и положила на стол между нами.

— Господин барон, я про эту женщину знаю всё, что писано, и скажу вам одно.

— Гретхен, говорите.

— Она за десять лет ни разу не приезжала без бумаг, — произнесла она. — И ни разу не писала, что у неё вопрос. Господин барон, она к вам едет не от консорциума.