Тим явился спозаранку, с тачкой, груженной жердями, и сразу пошел к лесной стороне, разбирать гнилые пролеты. Работа у него спорилась, вопросов он не задавал, и я с чистой совестью засобиралась в деревню. День сегодня был особенный, базарный. Про это мне еще вчера напомнила Зося, когда забирала свои лепешки. Раз в неделю к лавке съезжались торговцы с окрестных деревень, с мельницы везли муку, с хуторов сало и шерсть, и цены в базарный день стояли не лавочные, божеские.
А мне на базар было надо позарез. Мука кончалась, соль кончалась, сало Тим доедал с чистой совестью работающего человека. В мешочке у меня после расчетов болталась горстка медяков, и растянуть ее следовало по-умному.
— Кузьма, остаешься за старшего, — распорядилась я. — Тим на заборе, ты на курах. Несушек беречь как зеницу ока.
Кузьма зевнул и улегся на крыльце мордой к загону. Службу он понимал по-своему, лежа, но с курами у него после гляделок держался вооруженный нейтралитет, так что за тыл я была спокойна.
Базар расположился на площади перед лавкой, если это можно было назвать площадью, просто утоптанный пятачок, где сходились три улицы. Возы стояли рядком, торговцы разложились кто на телегах, кто на дощатых столах. Народу толклось порядочно, вся деревня и еще половина соседней, гомон стоял правильный, базарный.
А вот возов было, как я поняла из разговоров, меньше обычного. Куда ни встань, всюду говорили об одном.
— С мельницы-то один воз пришел, а обещали три…
— Побоялись через лес. Ономнясь купца обчистили на тракте, самого чуть живого отпустили…
— Четвертый обоз за лето, люди говорят. И хоть бы кого поймали…
— А чего его ловить, лес-то вон он. Свистнул и ушел…
Я ходила вдоль возов, слушала и мотала на ус. Сам собой вспомнился ночной вой , складный, на два голоса, который аукался, а не выл. Может, совпадение, лес большой, зверья в нем хватает. А может, и не зверье это вовсе перекликалось. Утверждать не возьмусь, свечку не держала, да и не мое это дело, на то староста есть и власти. Но соседство в любом случае выходило так себе, и засов с кочергой в моем хозяйстве оказались не лишними. Ладно. Мое дело маленькое, мое дело мука.
Муку я взяла у парня, молодого, веснушчатого, и сторговалась с ним быстро, он в базарном деле был еще щенок против меня. Соль взяла у лавочника, тот при виде меня заранее вздохнул и взвесил честно, без мешочка, наука впрок пошла. Сало выбрала у хуторской тетки, с прожилочкой, розовое, понюхала, помяла, тетка смотрела на мои манипуляции с подозрением.
У воза с птицей и яйцами обнаружилась тетя Улита собственной персоной. Углядела меня издали и поманила сухим пальцем.
— Ну что, ученая? Несутся кормилицы или зря я тебе своих красавиц отдала?
— Несутся, тетя Улита. Первое яйцо вчера взяла, в крапинку.
— В крапинку это Пеструха. — Бабка приосанилась так, будто снеслась лично. — Моя школа. Ты гляди, обеих хвали, а то которая обидится, месяц яйца не увидишь. Птица она обидчивая, хуже свекрови.
Был в рядах и коробейник с тканями, ситец, полотно, все городское, привозное. Я пощупала полотно, беленое, плотное, и застряла у этого воза всерьез.
По уму, идти мне следовало дальше. Медяки мои такую покупку не тянули, а серебро я себе поклялась не трогать до самой крайности. Только вот стояла я, мяла в пальцах полотно и понимала, что крайность, она уже наступила, просто тихо, без объявления. Спала я на голом сене, укрывалась плащом, из белья на мне было одно платье прислуги. А впереди осень, за ней зима. Постель и смена белья это не барство. Это здоровье, любой медик подтвердит, а медик тут был один, я и есть.
Я разменяла у коробейника серебряную монету и взяла с запасом, как привыкла брать на отделение. Ткани плотной на матрас и подушки. Полотна беленого на наволочки, на простыню и на нательное белье, шить я умела, иголки с нитками в хозяйстве уже имелись. Ситца немаркого на смену, рубаху сшить да юбку простую. Коробейник отмерял и поглядывал на меня с растущим уважением, торговалась я за каждый локоть, но брала много.
Сдача с серебрушки вышла жиденькая, и в неприкосновенном запасе у меня оставалась теперь одна монета. Я велела себе об этом не думать. Вложения в здоровье окупаются, это вам тоже любой медик скажет.
После всех трат в кошеле у меня остался ровно один медяк, сиротливый остаток от всей сдачи. Я покатала его в пальцах и решила гульнуть. В конце ряда заезжий торговец продавал пирожки сладкие, и пахли они на всю площадь так, что живот у меня подводило еще от лавки. Один медяк один пирожок. Имею право, в конце концов. Первый базар в новой жизни, обмыть полагается.
До пирожков я дойти не успела.
У крайнего воза взорвалось. Крик, грохот перевернутой корзины, чей-то визг. Толпа качнулась туда, и я вместе с ней, сработала старая привычка, где кричат, там может быть нужна помощь.
Помощь была нужна, только не та, что я думала.
Торговец пирожками, мордатый, в засаленном фартуке, держал за ухо мальчишку. Держал крепко, с вывертом, и свободной рукой отвешивал ему затрещины, размеренно, как молотилка, приговаривая на каждый замах.
— Будешь. Знать. Как. Воровать. Щенок.
Мальчишка не кричал. Вот что было страшнее всего, он молчал, только дергался всем телом на каждом ударе и никак не мог вырваться, ухо держали крепко. Лет десять ему было, может, одиннадцать. Тощий, аж ребра сквозь драную рубаху пересчитать можно, чернявый, стриженный когда-то давно и неровно, будто овечьими ножницами.
Толпа стояла кругом и смотрела. Не вмешивался никто. Бабы качали головами, мужики посмеивались, кто-то от лотков крикнул, дай ему еще, чтоб запомнил.
— Вор, — сказала тетка рядом со мной, не мне, а так, в пространство. — Пирожок стянул. Который день тут крутится, попрошайничает. Так ему и надо, ворюге.
Может быть. Может, и надо. Только била эта молотилка в засаленном фартуке уже не за пирожок. Пирожок, вон он, валялся в пыли, раздавленный. Била она для публики, с оттяжкой, со вкусом, и останавливаться не собиралась, а у мальчишки уже плыла из носа кровь, и голова моталась, как у тряпичной куклы.
За сорок лет в приемном покое я насмотрелась, чем заканчивается такое воспитание. И на детей насмотрелась, которых привозили после таких вот уроков.
Я вошла в круг.
— Хватит.
Сказала я негромко. Кричать я не умею, вернее, умею, но не люблю, крик это признак беспомощности. У меня для таких случаев с годами выработался другой голос, ровный, тяжелый, каким объявляют буйному отделению отбой. От этого голоса трезвели алкоголики и садились на место дебоширы. Сработал он и тут. Молотилка застыла с поднятой рукой.
— Чего? — Торговец уставился на меня. — А ты еще кто такая? Он у меня пирожок…
— Пирожок, — согласилась я. — Вон он, в пыли. Медяк ему цена в базарный день. Держи.
Я подошла и положила свой медяк, последний, единственный, на его лоток. Не швырнула, положила, аккуратно, с достоинством, как расплачиваются в приличном заведении.
— Уплачено. Претензии есть?
Торговец смотрел то на медяк, то на меня. Публика вокруг притихла, представление повернуло куда-то не туда, и ей стало еще интереснее.
— А за науку? — нашелся он наконец. — Ворюгу поучить…
— За науку отдельное спасибо. — Я посмотрела ему в переносицу, есть такая точка, от взгляда в которую людям делается неуютно. — Только наука у тебя, любезный, казенная выходит. За такую науку в городе к лекарю водят и протокол пишут. Ребенку лет десять, а ты его башкой об воз. Ухо отпусти. Быстро.
Не знаю, что подействовало, слово «протокол», которого он наверняка не знал, или тон, которым оно было сказано. Ухо он отпустил.
Мальчишка не убежал. Вот это меня удивило, любой другой рванул бы так, что пятки засверкали. А этот отскочил на два шага, за край воза, и остался стоять, шмыгая разбитым носом. И смотрел он не на меня и не на торговца.
Он смотрел на пирожки.
— Дай ему один, — сказала я торговцу. — Уплачено.
— Так тот, в пыли…
— Тот в пыли твоими стараниями. Медяк на лотке, пирожок в руки. Или мне посчитать вслух, сколько ты сегодня наторговал, пока народ на твое представление смотрел, а не на товар?
Публика хохотнула. Торговец побагровел, но пирожок с лотка взял и сунул мальчишке, не глядя. Тот схватил, дернулся и исчез между возами так быстро, что я моргнуть не успела.
— Спасибо, — сказала я ему вслед, вернее, тому месту, где он только что стоял, — говорить будем учиться потом видимо.
Толпа расходилась, обсуждая. Тетка, та самая, что говорила про ворюгу, поглядела на меня искоса и поджала губы. Кто-то за спиной уважительно сказал, это, мол, та самая, с отшиба, которая Фаронов крапивой. Обрастала я, стало быть, репутацией, слух за слухом.
Я подобрала свои покупки и пошла было к дороге. И тут заметила.
Мальчишка не убежал с базара. Мелькнул раз у крайнего воза, другой раз за углом лавки. Двигался он в сторону задов, туда, где за лавкой тянулись старые сараи и дровяники. И пирожок он не ел.
Вот это было неправильно. Я такое видала, и не раз. Голодный ребенок, у которого в руках оказалась еда, ест ее сразу, давясь, на ходу, потому что еду могут отнять. Всегда. Без исключений.
Голодный, который не ест, это голодный, который несет еду кому-то. Кому-то, кто ждет и кто еще голоднее.
Ноги сами повернули за ним. Покупки оттягивали руки, дома ждали куры и Тим со своим забором, и вообще не мое это было дело. Я шла и перечисляла себе все причины, по которым надо развернуться и идти домой. Причин было много. Сердце не слушало ни одной.
За сараями, в закутке между дровяником и чьим-то глухим забором, на куче старого сена сидела девочка.
Лет шести, может, семи, по такой худобе не разберешь. Светлые волосы, свалявшиеся, как войлок. Платьишко, которое было когда-то то ли синим, то ли серым. Она сидела, обхватив коленки, и смотрела, как мальчишка, присев перед ней на корточки, разламывает пирожок.
Половину он вложил ей в руки. Вторую половину завернул в тряпицу и спрятал за пазуху. Про запас. Себе он не оставил ничего.
Девочка ела не так, как едят дети. Без жадности, мелкими кусочками, и после каждого замирала, глядя на брата, будто спрашивала разрешения продолжать. А он сидел перед ней на корточках, шмыгал разбитым носом и следил, чтобы она доела все.
Я стояла за углом дровяника и смотрела на это дольше, чем следовало.
Потом вышла к ним.
Мальчишку подбросило, как на пружине. Он оказался между мной и девочкой раньше, чем я сделала второй шаг, худой, встрепанный, с разбитым носом, руки растопырил, как воробей крылья. Драться он со мной не смог бы, это понимали мы оба. Но стоял.
— Тихо, — сказала я и остановилась. — Я не за пирожком. Он ваш, уплачено.
Он молчал и смотрел исподлобья. Глаза у него были не детские. Возраст в глазах, я такое видала у мужиков после войны на старых фотографиях, и у детей из неблагополучных, которых привозили к нам по десять раз на году.
— Звать тебя как?
Пауза. Он прикидывал, я прямо видела, как за глазами щелкают счеты. Опасна или нет, чего хочу, что ему за это будет.
— Тишка, — сказал он наконец.
— А сестру?
— А тебе чего? — Он подобрался. — Не сестра она мне.
— Ага, — согласилась я. — Чужая. Поэтому ты ей пирожок отдал , и уши за нее подставляешь. Чужим всегда так.
Тишка насупился. Логика была против него, но сдаваться он не привык.
— Лилька, — буркнул он. — Только ты с ней не говори. Немая она. Не скажет ничего.
Девочка смотрела на меня поверх его плеча. Глаза у нее были большие, серые, и вот они как раз были детские, только очень усталые. Недоеденную половинку пирожка она незаметно, одним движением, спрятала под тряпье. Про запас. У этих детей все было про запас.
— Родители где?
— Мамка в городе. — Отлетело у него, как заученное. — Богатая она у нас. За нами скоро приедет, вот прямо на днях. Мы тут это. Временно.
Врал он складно, без запинки, глядя в глаза. Хорошая школа, долгая. Я не стала ловить его на вранье, незачем. И так все было видно, по цыпкам на руках, по тряпью, по тому, как девочка прятала еду. Временно у них затянулось давно и всерьез.
— Понятно, — сказала я. — Временно. Ночуете где, временные? Тут?
— Где придется. — Он дернул плечом. — Тебе-то что? Ты чего пришла вообще? Медяк свой отработать? Так мы не просили.
Вот оно. Не просили. Гордый, колючий, битый. Милостыню такой не возьмет, а возьмет, так возненавидит и тебя, и себя. Таких надо было брать иначе, и я знала как.
— Медяк не про вас, — сказала я ровно. — Медяк это мои счеты с торговцем. Не люблю, когда взрослый мужик руки распускает на того, кто вдвое меньше. А пришла я по делу. Работник мне нужен.
Тишка моргнул.
— Чего?
— Того. Хозяйство у меня на отшибе, дом, куры, огород будет. Одна не управляюсь, рук не хватает. Мне нужен работник. Мелкий сойдет, если не лентяй. Плата харчи два раза в день, угол под крышей и медяк в неделю, когда дела пойдут, сейчас без денег. Сестра при тебе, ей тоже угол найдется, по хозяйству помогать станет, куры вон, зелень перебирать. Не милостыня, работа. Спину гнуть придется.
Я говорила скучным голосом, каким говорят про мешки и дрова. Никакой жалости, ни грамма, жалость бы он учуял, как собака страх, и ощетинился бы. А тут выходил разговор двух деловых людей.
Тишка молчал. Он смотрел на меня, и за его взрослыми глазами шел спор, я почти слышала его. Ловушка или нет. Взрослым верить нельзя, это он знал твердо, проверено. Но за его спиной сидела Лилька, у которой из еды была половинка пирожка под тряпьем, а впереди была осень, а за ней зима.
— Врешь, — сказал он наконец. Хрипло. — Взрослые всегда врут.
— Бывает, — не стала спорить я. — Проверь. Дом мой на отшибе у леса, крайний, вся деревня знает. Дойди да посмотри, спроси кого хочешь. Понравится, оставайся. Не понравится, уйдешь, дверь в обе стороны открывается. Я тебя за руку не тяну, мне работник нужен, а не пленный.
Я развернулась и пошла, не оглядываясь. Это тоже было правильно. Уговаривать нельзя, ждать у него над душой нельзя, решение он должен был принять сам, иначе оно ничего не стоило.
Уже за дровяником, у поворота, я все-таки не удержалась и глянула назад, вполглаза, через плечо.
Тишка стоял на том же месте и смотрел мне вслед. А Лилька, поднявшись со своего тряпья, держала его за рукав и тянула. Молча. В мою сторону.