12

Утром я проснулась с готовым решением. Так бывало у меня всю жизнь. С вечера загружаешь в голову задачу, утром получаешь ответ. Голова за ночь сама раскладывала все по полочкам, только успевай записывать.

Ответ был простой. Если каждый день бегать в лавку за едой, никаких медяков не напасешься. Нужно, чтобы еда сама у меня во дворе водилась. А что в деревне водится само и притом каждый день? Правильно, куры. Две несушки дают в день два яйца. С двумя яйцами в день мы с Кузьмой с голоду уже не помрем ни при каком раскладе. Яйцо продукт универсальный, хоть в кашу, хоть в тесто, хоть соседям на обмен. А дальше можно и о наседке подумать, и о цыплятах, и, чем боги не шутят, о собственном курином поголовье.

— Кузьма, слушай приказ по гарнизону, — объявила я коту за завтраком. — Сегодня заводим кур. Учти сразу и запомни навсегда. Куры это не еда. Куры это кормильцы. Кто тронет несушку хоть когтем, пойдет жить в лес, к тем, которые воют. Вопросы есть?

Кузьма сощурился и обернул лапы хвостом. По наглой морде было видно, что своя точка зрения на кур у него имеется, но озвучивать ее он до времени не станет. Дипломат.

Только сначала курам требовалось жилье. В дом птицу не поселишь, не место птице в жилье, птице положен загон во дворе. А вот с двором у меня были сложности. Двор зарос так, что где там что стоит, я толком и не знала. Бурьян поднимался по пояс, а местами и по грудь, и даже забора из этих джунглей было не разглядеть, торчали только верхушки столбов.

Значит, с бурьяна и начнем. И место под загон расчистим, и хозяйство свое наконец разглядим, что мне тут, собственно, досталось.

Дергала траву я с разбором. Прополка у меня быстро превратилась в сортировку, как в приемном покое. Этим лечить, этим кормить, это на выброс.

Крапивы вдоль забора стояли целые заросли, жгучей, злой. Молодые верхушки я оборвала в подол, из них выйдет и похлебка, и начинка в лепешки, зелень по весне первое дело. Остальную крапиву резала и вязала в пучки, сушить под навесом. Сушеная крапива зимой на вес золота, и людям в суп, и курам в мешанку, несутся от нее так, что только успевай яйца собирать. Это я еще от тети Мананы знала, она своим несушкам крапиву запаривала всю зиму.

Лебеды намяла охапку, молодые листья в дело, в тесто и в похлебку, не деликатес, но сытно. Одуванчиков накопала с корнями, листья вымочить от горечи и в еду, худая зелень лучше никакой. У самого крыльца, на утоптанном, нашлась ромашка, мелкая, пахучая, аптечная. Эту я собирала бережно, в отдельную тряпицу. Ромашка это желудок, это горло полоскать, это младенца искупать, если что. Аптека под ногами, даром что мир другой.

Подорожник я тоже не обошла, нарвала листьев покрупнее, сполоснула в ручье и развесила сушиться. Порезы и ссадины в хозяйстве дело ежедневное, а бинтов тут не продают. Полынь, серебристую и горькую, срезала охапкой. Пучок в дом от моли, остальное курам в подстилку, от блох и всякой мелкой нечисти лучше средства не придумали. Пижму, что желтела у забора, тронула с осторожностью, пучок повесила у двери от мух, а курам ее нельзя, ядовита, это я помнила твердо.

А самое ценное для будущих кормилиц росло прямо посреди двора, на самом солнце. Мокрица, нежная, сочная, стелилась ковром, и птичья гречишка, спорыш, тот самый, что топчется у любого деревенского крыльца. Для кур это первое лакомство, лучше всякого зерна. Эти полянки я не тронула, пусть растут, кормилицам на выпас.

Заодно с бурьяном открылся и забор. Осмотрела я его с большим интересом, как наследство, собственно, им он и был. Столбы у Готты стояли дубовые, вкопанные на совесть, такие и за пятьдесят лет не шелохнутся. Со стороны деревни и с южной стороны и жерди держались крепко, хоть коня привязывай. А вот со стороны леса два пролета сгнили и завалились внутрь. Дыра выходила такая, что заходи кто хочешь, хоть лиса, хоть соседская коза. Я пошевелила гнилую жердину носком ботинка. Труха.

Забор я мысленно дописала Тиму к списку, вслед за полом, крышей и ставнями. Доска у него своя, столбы стоят, работы на день.

Половину бурьяна я к обеду одолела, вторую честно оставила на потом, но двор уже было не узнать. Открылась тропинка к ручью, у навеса висели и сохли пучки, крапивные, полынные, ромашковые, каждый на своем гвоздике. Пахло сеном и горькой травой. Руки у меня горели от крапивы, несмотря на тряпку, которой я их обматывала, спина честно напоминала о себе. Зато двор становился двором, а не лесной опушкой.

Пообедала я вчерашней кашей и взялась за загон.

Место выбрала у южной стороны, где забор стоял целехонький, с подветренной стороны, чтобы зимой не задувало. В дело пошли жерди, которые я вчера отложила, когда рубила сушняк, и еще пришлось добрать с опушки. Я рубила колья потолще, в руку, затесывала концы и вбивала обухом в мягкую землю, плотно, кол к колу, частоколом, чтобы ни лиса морду не просунула, ни хорек не протиснулся. Одной стеной загона стал сам забор, три другие выросли за пару часов работы. Поверху я связала колья бечевкой для крепости, а сверху положила жерди крест-накрест и придавила камнями, от всякого, кто умеет прыгать.

В углу загона из хлама образовался куриный терем. Старая бочка, без крышки и без дна, уложенная на бок, одним торцом вплотную к забору, чтобы не сквозило. Внутри сено, поперек жердочка-насест. От дождя сверху кусок старой доски с наклоном. Хоромы не хоромы, а от непогоды укроет, и гнездо есть где устроить.

Я отошла, посмотрела на дело своих рук и осталась довольна. По молодости у нас в деревне такой загородкой весь птичник обходился, и ничего, жили.

За курами я нарочно собралась ближе к вечеру. Сонную птицу переносить легче, переночует на новом месте, утром проснется и примет его за родное, это еще тети Мананина наука. Я взяла моток бечевки, платок побольше и отправилась в деревню.

У колодца меня нагнала Зося с пустыми ведрами. Расспросила куда я собралась и подсказала.

— К Улите, стало быть, надо. — Она пристроилась рядом, ведра у нее позвякивали в такт шагу. — Пошли, провожу, мне в ту сторону. Ты с ней построже. Она хитрющая, как лиса о двух хвостах. Приезжим завсегда старье сплавляет. В том годе мельникову зятю такого петуха продала, что он кукарекать не мог, только сипел.

Дальше Зося болтала про своих. Про мельника, про то, что у Роситы корова стельная, а у самой Зоси молока девать некуда, хоть на дорогу выливай. Деревенские новости лились из нее, как из радиоточки. Я слушала и мотала на ус. Информация лишней не бывает, а молоко, которого девать некуда, я запомнила отдельно. У меня с послезавтрашнего дня работник на харчах, и крынка в день ему обещана.

Улитин двор я оценила еще от калитки. Крепкий, ухоженный, с высоким птичником. По двору с солидным достоинством разгуливали куры, десятка два, при них состоял огромный петух в изумрудных перьях. Сама Улита, сухонькая, востроносая, в темном платке по самые брови, возникла на крыльце раньше, чем я успела постучать.

— Кур ей, — проскрипела она, выслушав меня и разглядывая с головы до ног. — Городская, что ли? Кур она держать собралась. Ты их хоть раз в руках держала, кур-то, или только в супе видала?

— Держала, — честно ответила я.

Держала, и еще как. У тети Мананы, моей соседки по даче, царствие ей небесное, было десять несушек, и я эти дачные науки за пятнадцать лет прошла от и до. И кормила, и поила, и от пероеда лечила, и рубила по осени, чего уж там. Дача она многому научит.

— Ну гляди, ученая.

Улита распахнула калитку в птичий загон. Изнутри пахнуло теплом, пометом и сеном. Бабка цепко глянула на меня, поджала губы и вдруг ловко, одним движением, выхватила из общей толпы пеструю курицу.

— Вот. Красавица, а не птица. Спелая, ладная. Отдам за пять медяков, и то только из уважения, что ты новоселка.

Красавица висела у нее под мышкой и смотрела на меня мутным равнодушным глазом. Я молча приняла птицу в руки и начала осмотр. Так. Гребень бледный, сморщенный, сухой на ощупь. Клюв длинный, переросший, желтый, как старая канцелярская линейка. Ноги в грубых чешуйчатых наростах, шпоры сточены. Живот под пером жесткий, поджатый.

Медкомиссию гражданка не проходила ни по одной статье. Хоть сейчас на пенсию по выслуге лет.

— Хорошая птица, — согласилась я, возвращая курицу. — Заслуженная. Лет пять честно отработала, теперь ей одна дорога, в суп, и то варить долго придется. За суповую птицу пять медяков дорого, тетя Улита. Ей два медяка красная цена, и то по большим праздникам.

Улита моргнула. Из-за забора, я видела краем глаза, уже заглядывали две соседки. У одной в руках застыло на весу коромысло. Представление шло при полном зале.

— Чегой-то в суп? — Бабка задрала подбородок. — Она несется!

— Неслась. Года два назад, и то через день. Гребень смотрите какой, бледный да сухой. У рабочей несушки гребень алый, теплый, налитой. Клюв отрос, ноги в наростах, это возраст, его не спрячешь. И живот твердый, поджатый, а у птицы, которая несется, он мягкий, разношенный. Хотите, при вас прощупаю любую вашу молодку для сравнения?

Говорила я спокойно, по-деловому, как на пятиминутке при заведующем. Улита слушала, и глаза ее из колючих постепенно делались круглыми, как у совы.

— Ты откуда такая грамотная выискалась?

— Жизнь научила, тетя Улита. Давайте так. Вы мне не рассказываете сказки про красавиц, а я вам не сбиваю цену без дела и по деревне лишнего не болтаю. Мне нужны две молодки. Прошлогодние, в самом соку, чтобы неслись сейчас и неслись еще года три. Выбирать буду сама, руками. Заплачу честно, по восемь медяков за голову. Это хорошая цена, вы ее знаете.

Соседки за забором вытянули шеи так, что коромысло поехало вбок. Улита пожевала губами, посверлила меня взглядом. Я взгляд выдержала, у меня в этом деле стаж.

— По девять, — сказала она наконец.

— По восемь с половиной. И я всей деревне расскажу, что у Улиты самая лучшая птица в округе. От такой рекламы у вашей калитки очередь встанет.

— Тьфу на тебя, зараза городская. — Бабка махнула сухонькой рукой, но в углах губ у нее дергалось что-то подозрительно похожее на усмешку. — Забирай. Выбирай, коли такая ученая.

Выбирала я долго, с чувством, с толком. Перебрала шесть кур. Смотрела гребни, заглядывала под перо, щупала животы, оценивала, как птица сидит в руках, вялая или тугая, как пружина. Соседки за забором комментировали вполголоса каждое мое движение. Улита сначала фыркала и поджимала губы, потом не выдержала и начала подсказывать, азарт есть азарт, он и бабку берет. Петух в изумрудных перьях ходил за мной по пятам и возмущенно клекотал, пересчитывая свой гарем.

В итоге я отобрала двух ладных молодок. Одну рыжую, спокойную, основательную, со взглядом отличницы. Вторую черно-пеструю, с алым гребнем набекрень и явным шилом в одном месте.

Тут и пригодилась бечевка. Я спутала обеим ноги, не туго, но надежно, как учила тетя Манана, и приняла рыжую под мышку, головой назад. Птица в таком положении смиреет и едет спокойно, проверено. Пеструю Улита помогла пристроить под вторую руку.

— Донесешь? — усомнилась она. — Может, за мешком сходить?

— В мешке запарятся, день теплый. Донесу, тетя Улита. Не такое носили.

— И это. — Бабка подвязала мне к поясу тугой мешочек, руки-то у меня были заняты. — Зерна возьми на первое время, задаром отсыпаю. Молодкам с перепугу неможется первые дни, так ты их зерном приваживай. Петух у меня по весне на продажу будет, от этого вот красавца. Заходи.

— Доживем до петуха. Спасибо.

Обратная дорога далась мне тяжелее всех торгов вместе взятых. Рыжая молодка висела под мышкой смирно, как и положено отличнице. Пестрая оказалась с характером и рвалась к свободе каждые десять шагов. На середине пустыря она изловчилась, выпростала крыло из-под платка и захлопала им с воплем на всю округу, дурным, пожарным. Из бурьяна тут же вынырнули вчерашние ребятишки и уставились на меня во все глаза. Со стороны это наверняка выглядело как похищение со взломом и сопротивлением потерпевшей.

— Чего рты раскрыли? — спросила я, усмиряя скандалистку локтем. — Кур не видели? Вот ты, шустрый. Иди сюда. Понесешь рыжую, только держи под мышкой крепко и головой назад, вот так. Уронишь кормилицу, будешь сам вместо нее нестись.

Шустрый, вихрастый пацаненок лет восьми, подскочил и принял рыжую с таким серьезным лицом, будто ему доверили знамя полка. Так и дошли до двора, торжественной процессией, я со скандальной пеструхой, пацаненок с рыжей, остальная ребятня почетным караулом по бокам. У калитки я первым делом отправила обеих кормилиц в загон, распутав им ноги, а уже потом развязала мешочек и выдала каждому из провожатых по горсти зерна, не курам, а так, за службу, велела передать матерям поклон и отправила ребятню восвояси. Умчались, гомоня. Первый контакт с местным подрастающим поколением прошел на высшем уровне.

Кузьма встретил новых жильцов на пеньке. Услышал куриный ор, встал, выгнул спину дугой и распушился ровно вдвое.

— Отставить, — велела я. — Забыл приказ по гарнизону? Это кормильцы. Знакомьтесь и живите дружно.

В загоне куры походили, поквохтали, попробовали частокол на клюв, отыскали мокрицу у забора и принялись деловито ее выщипывать. Бочка-терем была обследована и одобрена, на жердочку пеструха взлетела первой и оттуда оглядела двор с видом коменданта. Обживутся.

Рыжую я окрестила Рябой, для порядка и по традиции. Пеструю, после ее концерта на пустыре, иначе как Сиреной называть уже не получалось. Голосила она точь-в-точь как карета скорой на выезде.

Кузьма сел у частокола и уставился на новых жильцов немигающим желтым взглядом. Сирена подошла с той стороны и уставилась на него в ответ, склонив голову набок. Гляделки продолжались с минуту. Потом Кузьма моргнул первым, сделал вид, что ему срочно нужно умываться, и удалился с достоинством. Куры на кота с этой минуты внимания не обращали принципиально. Паритет установился сам собой, без единой жертвы.

Вечером я замесила тесто на лепешки. Мука, вода, щепоть соли, ложка топленого сала для мягкости. Раскатала на чистой доске ошкуренной круглой палкой, за неимением скалки, и разложила лепешки на плоских горячих камнях у костра во дворе, печь-то у меня пока стояла холодная. В пару лепешек завернула рубленую крапиву с яйцом, проверить, пойдет ли здешняя зелень в дело. Тесто зашипело, начало подниматься пузырями и румяниться по краям.

И вот тут меня накрыло.

Запах. Запах горячего теста с дымком. Я замерла над огнем с деревянной лопаткой в руке и на секунду оказалась за тридевять земель отсюда. За тридевять земель и за целый мир. На даче, на соседском участке, под навесом летней кухни, где на столе, укрытом клеенкой в вишенку, всегда стояло облако просеянной муки.

Тетя Манана раскатывала тесто на лодочки и ругала меня, что я жалею сыр.

«Светка, слушай, кто так делает. Сыра клади, не бойся. Тесто это лодка, сыр это море. Моря должно быть много, иначе зачем лодка».

У нее были руки в муке по локоть, серебряное кольцо, которое она никогда не снимала, и седая прядь, вечно выбивавшаяся из-под косынки. Хачапури по-аджарски она пекла так, что по субботам к ее калитке подтягивался весь дачный кооператив, с банками, с гостинцами, с разговорами. И меня, соседку через забор, за пятнадцать лет выучила всему. Как ставить тесто, чтобы дышало. Как мешать сыр, чтобы тянулся. Как защипывать углы лодочки. Как в самом конце, на минутку, вбить в серединку яйцо и как потом мешать его желток с горячим сыром, по кругу, не спеша.

«Ты, Светка, руки правильные имеешь. Жалко молодая еще, мужа нет, кормить некого. Ничего. Руки запомнят, когда-нибудь пригодится».

Я сглотнула и вернулась к своим лепешкам. Перевернула. Посолила. Сняла первую на чистую тряпицу.

Тети Мананы давно не было на свете. И дачи не было, и кооператива, и всего того мира теперь тоже не было, по крайней мере для меня.

«Ничего», сказала я себе и вытерла щеку плечом, на щеку попала то ли мука, то ли слеза. «Вот наладим хозяйство, разживемся сыром и маслом. Испеку. Помяну тетю Манану по-человечески, как она заслужила».

Одна беда. На открытом огне хачапури не испечь, лодочке нужен ровный жар со всех сторон, сверху и снизу, иначе тесто сгорит, а сыр не расплавится. Я оглянулась через плечо на дом. Там, внутри, стояла печь. Огромная, каменная, сложенная на совесть, она занимала четверть дома и десять лет ждала хозяйку. Такая печища при рабочем дымоходе могла бы выпекать хоть лодочки, хоть караваи на всю деревню.

Дымоход. Завтра первым делом дымоход. Я записала это в голове красным карандашом и подчеркнула.

Ужинали мы всем колхозом. Я ела лепешки, и крапивные удались на славу, зелень здесь была правильная, злая, витаминная. Кузьма получил свою законную долю сала и шкурку. Ряба с Сиреной доклевывали зерно в загоне и устраивались в бочке на ночлег. Семейство за один день выросло вдвое, и кормить его стало не накладнее, а веселее. Странная арифметика, но проверенная жизнью.

Улеглась я на свое сено, укрылась плащом. Сено подо мной шуршало и кололось сквозь платье, за день оно сбилось в комья, и один комок упирался ровно под лопатку. Я поворочалась, устраиваясь.

«Вот починит Тим крышу и пол», думала я, пристраивая под голову свернутую тряпицу, «схожу в лавку за отрезом полотна. Сошью матрас и подушку, набью соломой. Человек должен спать по-человечески, иначе какой из него человек».

С этой хозяйственной мыслью я и провалилась в сон.

Ночью меня разбудил вой.

Он шел из леса, тягучий, вибрирующий, поднимался над чащей и обрывался на низкой ноте. Кузьма поднял голову у меня в ногах и заворчал, тихо, утробно. Во дворе вполголоса заквохтали и смолкли куры.

Я лежала и слушала. Вой повторился, и теперь я разобрала ясно. Голосов было два. Один тянул низко, из глубины леса, второй отзывался выше и правее, ближе к тракту. Первый выводил свое, второй подхватывал и обрывал точно там же, нота в ноту.

Волки так не воют. Волчий хор я слышала в деревне по молодости и запомнила на всю жизнь, там каждый тянет свое и вразнобой. А тут выходило слишком складно. Один спросил, другой ответил. Так не воют. Так аукаются.

А люди по ночам в лесу просто так не аукаются.

Я повернулась на другой бок и подтянула плащ повыше. Дверь на засове, куры в загоне, до леса от моего забора полсотни шагов, и никому я там не нужна, взять с меня нечего. Чужие дела, не моя забота.

Пока не моя.