Домой я возвращалась с полными руками и с занятой головой.
Покупки оттягивали плечи, а думалось мне всю дорогу про одно. Придут или не придут. По уму выходило, что скорее нет. Мальчишка был пуганый, стреляный, взрослым не верил ни на грош, и правильно, между прочим, делал, взрослые его пока ничему хорошему не научили. Я себя одергивала. Сказала свое слово, и будет. За руку не потащишь, силком добро не делается.
А сердце все равно прикидывало, хватит ли каши на троих.
Тим к моему приходу заканчивал забор. Два новых пролета светлели свежими жердями среди старых, серых, как заплаты на кожухе. Работа была сделана на совесть, жердь к жерди, я подергала, даже не скрипнуло.
— Принимай, хозяйка, — сказал Тим и стал собирать инструмент.
Мы обошли хозяйство вдвоем, по всем правилам приемки. Пол не скрипел и не гулял. Ставни ходили ровно, засовчики щелкали. Крыша светлела новой дранкой, и в доме, впервые за все мои ночевки, не тянуло ниоткуда. За три дня моя развалюха перестала быть развалюхой. Дом как дом, крепкий, ладный, живи да радуйся.
— Спасибо, Тим. Работа золотая.
— Угу. — Он вскинул скатку на плечо, взялся за тачку и уже от калитки обернулся. — Печь помалу топи, не забывай. И это. Обеды у тебя вкусные, сытные. Понадоблюсь, зови.
Я проводила его до поворота взглядом и вернулась к хозяйству. Куры были в порядке, Кузьма нес службу лежа, все шло своим чередом.
Покупки я разобрала по местам. Мука и соль отправились в темнушку, на балку, сало подвесила в погребок. Ткани я разложила на столе и не удержалась, прикинула раскрой. Выходило на добрый матрас и две подушки, полотна на две смены белья, а если кроить с умом, то и на третью, маленькую. Про маленькую я подумала мельком, сердце защемило, а руки сами прикинули, и я не стала разбираться чего это оно. Сердце, оно иногда умнее головы.
Обедать я собралась поздно, ближе к двум, по солнцу прикидывая. И готовила я, честно признаюсь, с расчетом.
Каши я поставила полный чугунок, на четверых едоков, хотя нас в хозяйстве числилось полтора, я да кот. Лепешек замесила десяток, половину с крапивой. И все это я делала во дворе, у летнего костра, хотя печь стояла протопленная и можно было в доме. Потому что запах. Запах каши с салом и горячих лепешек костер разносил по всей округе, до самого леса, и был этот запах моим главным аргументом в переговорах, которые, я чуяла, еще не закончились.
Чуяла я правильно.
Первым гостей заметил Кузьма. Он вдруг перестал умываться, сел столбиком и уставился в бурьян за калиткой, туда, где некошеная половина стояла стеной. Уши у него ходили, как локаторы. Потом в ту же сторону покосилась Сирена и что-то неодобрительно квокнула.
Я не повернула головы. Помешала кашу, перевернула лепешку, отогнала от чугунка кота. Бурьян у калитки стоял тихо, ни одна метелка не шевелилась. Сидели там давно, я так поняла. Может, час, может, больше. Смотрели, считали, проверяли. Один дом, одна тетка, один кот. Засада или нет.
Я сняла с камней последнюю лепешку, разогнулась и сказала в сторону бурьяна.
— Обед готов. Работники, они по расписанию едят, а расписание у меня простое, горячее два раза в день. Остынет, разогревать не стану.
Бурьян молчал. Потом зашуршал.
Тишка вышел первым, как и положено, разведчиком. Шел он боком, по кромке двора, взглядом стриг по сторонам, отмечая, я видела, каждую мелочь. Где калитка, где эта тетка и что у нее в руках. В руках у меня была деревянная лопатка, и он на всякий случай оценил ее тоже.
Лиля шла за ним, вцепившись в его рукав, шаг в шаг, как пришитая.
— Мы поглядеть, — сообщил Тишка с порога двора. Голос он держал независимый. — Наниматься не решили еще. Поглядим сперва, что за хозяйство.
— Дело, — согласилась я. — Хозяйство глядят с ложкой в руке, так лучше видно. Руки сполосните, вода в ведре у крыльца.
К ведру Тишка шел, как ревизор по цеху. По дороге он успел осмотреть загон, пересчитать кур, обнаружить Кузьму и обменяться с ним долгим оценивающим взглядом, два кота встретились, не иначе. У ведра, отфыркиваясь, он приступил к допросу.
— А мужик в хозяйстве где? Ну, хозяин.
— Нет мужика. Одна живу.
— Одна. — Тишка сощурился, и я опять услышала, как щелкают его счеты. — А забор кто ставил? А крыша смотрю новая?
— Работник ставил, за плату. Тим с нижнего конца. Разминулись вы с ним на полчаса.
— Знаю Тима, — важно кивнул Тишка. — Косой который. Мы про тебя спрашивали, между прочим. На деревне.
— И что говорят?
— Говорят, ты Фаронов крапивой гоняла. — В его голосе впервые проскользнуло что-то, похожее на уважение. — И что кузнец с тобой, как с ровней. И что городская, а торгуешься, как наши бабки не умеют.
— Все врут, — сказала я ровно. — Крапивой не гоняла. Крапивой я им долю выдала, это разное. Садись за стол, ревизор, каша стынет.
Обедали за столом, в доме. Я нарочно накрыла в доме, не во дворе, пусть посмотрят, что тут крыша не течет и стены стоят. Мисок в хозяйстве было две, обе ушли гостям, полные с горкой, а себе я положила каши в кружку и ела стоя, у печи. Список покупок в моей голове тем временем пополнился еще на две миски и две ложки.
Смотреть, как они ели, было тяжело. Я на своем веку повидала всякого, но такое забыть не дается. Тишка ел быстро, по-волчьи, пригнув голову и левой рукой прикрывая миску сбоку, сам, наверное, не замечал, что прикрывает. Лиля ела мелко и часто, как птица, и после каждой третьей ложки взглядывала на брата. Оба давились, обжигались и не останавливались.
Я в их сторону старалась не смотреть. Подкладывала молча, когда миска пустела, и все. Разговоры за таким обедом были лишние.
Доев, Тишка отодвинул миску, вытер рот и перешел к делу. Видно было, что речь он готовил заранее, может, еще в бурьяне.
— Условия обговорить надо, — солидно начал он. — Ты вчера говорила, медяк в неделю. Когда первый?
— Когда дела пойдут, тогда и первый. Сейчас в хозяйстве денег нет, врать не стану. Пока плата такая, харчи два раза в день, угол теплый и одежда к холодам. Вон ситец лежит, и полотно есть. Сошью.
— Одежда. — Тишка пожевал губу, прикидывая. — Лильке сперва. Ей платье надо, у ней совсем худое.
— Лильке платье, тебе рубаху, обоим по очереди, — согласилась я. — Еще условия?
Тишка подумал. Поскреб затылок, покосился на сестру.
— Уходить захотим, держать не будешь. И вещи наши не тронешь.
— Дверь в обе стороны, я говорила. Вещи ваши мне без надобности, своих хватает. Все?
— Все. — Он помолчал и добавил, глядя в стол. — Работать я умею. Ты не думай. Я и воду, и дрова, и за скотиной ходил. Это я просто. Уточнить.
— Верю, — сказала я. — Вот после обеда и начнем.
А потом Лиля сделала то, от чего у меня внутри все перевернулось.
Доела, аккуратно собрала со стола крошки в ладошку, отправила в рот. А корку от лепешки, последнюю, недоеденную, зажала в кулачке. Кулачок опустился под стол и больше не показывался. Сидела она прямо, смотрела перед собой, и только костяшки на опущенной руке побелели.
Я встала, взяла с горки целую лепешку, завернула в чистую тряпицу и положила перед ней на стол.
— Это твое. Про запас. Носи с собой, куда хочешь клади, никто не тронет. А завтра покажу, где у нас хлебный ларь, будешь при нем заведующей.
Лиля посмотрела на сверток. На меня. Опять на сверток. Потом медленно, одной рукой, притянула его к себе и прижала к животу, вместе с коркой. Тишка сидел и смотрел на все это, и челюсть у него ходила, будто он что-то дожевывал, хотя жевать было уже нечего.
Слово «у нас» я уронила как бы между делом. Никто его не подхватил, но и не возразил никто.
После обеда я объявила осмотр.
— Работника принимаю, осмотр положен. Порядок такой. Нос покажи.
— Чего его казать. — Тишка попятился. — Нос как нос.
— Нос как нос набок не смотрит. Сядь.
Нос оказался цел, разбит, распух, но кость на месте. Ухо, за которое его таскали, горело и припухло по краю. Ссадины, цыпки, короста на локте. Я развела в теплой воде ромашку из своей тряпицы, промыла ему нос и ссадины, на локоть налепила размятый лист подорожника и примотала чистой тряпочкой. Тишка шипел, дергался, косился на дверь, но сидел. Досидел до конца, встал и одернул рубаху так, будто это он мне сделал одолжение.
Лилю я осматривать не стала. Вымыла ей руки с ромашкой, смазала цыпки топленым салом. Девочка далась молча, только пальцы у нее в моих ладонях сначала были деревянные, а к концу отошли, потеплели. Пока я возилась, за спиной у нас звякнула о чугунок ложка, Тишка добирал остатки. Лиля обернулась на звук раньше меня.
Я отметила это про себя и промолчала.
Дальше был рабочий день. Работник нанялся, работа стояла и ждала, вторая половина двора как раз ждала с бурьяном до пояса.
— Смотрите и запоминайте, — сказала я, выведя обоих на некошеную половину. — Трава траве рознь. Одна кормит, другая лечит, третья только место занимает. Кто разбирается, тот с голоду не пропадет нигде. Начнем с главного. Вот это крапива, и это наша кормилица номер два, после кур.
Учеба пошла с ходу, на руках. Крапиву рвать через тряпку, верхушки в одну кучу, на еду, стебли в другую, вязать и сушить, зимой и в суп пойдет, и курам в мешанку. Лебеду показала, листья молодые в тесто. Ромашку, ту, что у крыльца, мелкую, пахучую, велела собирать отдельно и бережно, это аптека. Полынь показала, серебристую, горькую, от моли и от блох. У пижмы остановила обоих.
— Эту желтую не трогать. Красивая, а ядовитая. В дом пучок от мух можно, в еду никогда, курам никогда. Запомнили?
Тишка кивнул и тут же пересказал все своими словами, коротко и точно, как рапорт. Голова у парня работала дай бог каждому. Работал он зло, быстро, охапки таскал больше себя и все поглядывал, вижу ли я, сколько он натаскал. Я видела и молчала. Похвалишь такого раньше времени, решит, что норму можно сбавить.
А вот Лиля меня удивила.
Она ходила по бурьяну медленно, смотрела под ноги и вдруг присела. Потом встала и подошла ко мне, держа что-то в горсти. В горсти лежала ромашка, та самая, мелкая, аптечная, с десяток головок, одна к одной, ни одной пустой или осыпавшейся.
— Правильно, — сказала я, принимая. — Она самая. Глаз у тебя, Лиля, алмаз.
Лиля постояла, посмотрела на меня снизу вверх. И пошла обратно в бурьян, и через время принесла еще горсть, и опять ни одной ошибки. Так и повелось до вечера, Тишка валил и таскал, Лиля выбирала и сортировала, и пучки у нее выходили ровные, будто она всю жизнь только этим и занималась.
Вязать и вешать я учила уже обоих. Комлем вверх, головками вниз, под навес, в тень, на сквозняк. На солнце нельзя, выгорит трава, вся сила из нее уйдет.
Сама я тем временем села у крыльца за шитье. Тик у меня был куплен ровно под это дело, и кроила я его, как привыкла, с газетки, то есть без газетки, но по старой памяти, руки помнили. Два чехла под матрасы, на печь детям и на лавку себе, и два поменьше, под подушки.
С набивкой вопрос решился сам, во дворе. За домом, вдоль лесной стороны, стояла прошлогодняя трава, высокая, высохшая на корню, ломкая и звонкая, ее и косить не надо было, руками бралась. Тишка перетаскал ее к крыльцу гору. Сверху я велела добавить сегодняшней, что с утра вялилась на солнце и к вечеру дошла до сенного духа. В подушки, подумав, положила по горсти ромашки и полыни, ромашку для сна, полынь от всякой мелкой живности, старый способ, дешевле не бывает.
К сумеркам один матрас был набит, взбит и водружен на печь. Толстый, тугой, он занял всю лежанку, и Кузьма опробовал его первым, не спросив разрешения. Второй чехол лежал скроенный, на завтра.
Ужинали уже в потемках, по-простому, лепешками с горячим кипятком из чайника, я заварила в нем сушеный лист малины. Дети клевали носами прямо за столом. День у них вышел длинный, а сытый день выматывает отвыкшего человека почище голодного, это я по себе знала.
— Спать, — скомандовала я. — Лиля на печь, там матрас новый, обновишь. Тишка, ты куда определишься?
— Я тут. — Он кивнул на пол у двери. — Привычнее мне.
У двери. У выхода. Я спорить не стала, кинула ему охапку сухой травы потолще и свой плащ сверху.
Лиля забралась на печь, повозилась, устраиваясь, и затихла. Сверток с лепешкой и корка уехали наверх вместе с ней. Кузьма потоптался, выбирая между мной и печью, и ушел наверх, к Лиле. Кот, он всегда знает, кому нужнее.
Я задула лучину и легла на свою лавку, на сено, застеленное новым полотном. Дом затихал. Куры завозились в загоне и смолкли. Тишка у двери долго лежал без звука, и дыхание у него было осторожное, не сонное. Потом усталость взяла свое.
А я лежала и смотрела в потолок.
Двое детей спали в моем доме, чужих. Своих у меня никогда не было и быть не могло. Семьдесят девятый год, роды сутки с лишним, малышь родился мертвым. Потом чистка, потом заключение, сухим казенным языком, детей иметь не сможете. Мне было двадцать шесть. Мужа после этого хватило на два года.
Ну, что уж теперь. Я повернулась на бок. Завтра надо было варить каши больше, дошить второй матрас, показать Лиле хлебный ларь. Едоков в хозяйстве стало четверо, а серебрушка осталась одна, и с этим тоже надо было что-то решать.
Проснулась я среди ночи, сама не знаю от чего. Угли в печи дотлели, в доме стояла темень, только от окна, из щели между ставней, лежала на полу серая полоска лунного света.
В этой полоске, у самой двери, стоял Тишка.
Одетый. С моей дорожной сумкой в руках.
Мы смотрели друг на друга через темную комнату, и никто из нас не сказал ни слова.
Дорогие читатели, дайте обратной связи в комментариях, чтобы я понимала, что роман стоит писать и его не два человека читает. Мурр