Утро застало полк на марше. Солнце, едва поднявшееся над зубчатой стеной лифляндского леса, осветило мокрую после ночного дождя дорогу, и та заблестела, точно чешуя. Идти стало легче, перед рассветом чуток подморозило, и подошвы сапог уже не вязли в грязи, а звонко хрустели по подмёрзшим лужам.
Впереди был Дерпт – старинный, заложенный ещё Ярославом Мудрым город, отвоёванный через два столетия тевтонскими рыцарями у русских. Когда колонна втянулась на его узкие, мощённые булыжниками улочки, Алексей невольно придержал коня. Слева, надвое разрезая низкое балтийское небо, над городом царил холм Тоомемяги. Там, среди вековых деревьев, чернели величественные руины собора Петра и Павла – безмолвная громада из красного кирпича с обрушенными сводами и пустыми глазницами окон, помнившими ещё войско Ивана Грозного. Чуть поодаль доживали свой век остатки епископского замка, чьи толстые, поросшие мхом стены окончательно сдались времени. У самой подошвы холма примостился и университет, основанный шведским королём Густавом Адольфом ещё в прошлом столетии. Его старые каменные корпуса, где прежде звучала латынь, по большей части теперь стояли угрюмыми и заброшенными и постепенно рассыпались. Малая часть была отдана под военные склады и лазареты, и её хоть немного подправили. В окнах соседних с развалинами обывательских домов теплилась жизнь, и над черепичными крышами в морозный воздух тянулся утренний дымок.
– Гляди, Сергей, – негромко произнёс Егоров, кивнув на серые, ветхие стены у подножия холма. – Это ж надо – в такой глуши, в какой-то Лифляндии, и когда-то такое учёное гнездо было. Студенты, профессора…
– Так поговаривают, ваше превосходительство, что государь-то наш вот-вот подпишет указ, и снова здесь всё закрутится, только по-нашему, по-российски, – отозвался Гусев, чуть тронув коня шпорами, чтобы поравняться с генералом. – Глядишь, к тому времени, как в отставку выйдем, можно будет и лекции послушать, али и самим даже почитать. Небось по части топографии, полевой медицины или естественной истории никакому профессору не уступим? Чай, егерский глаз после лесов да болот поострее любого ихнего микроскопа будет. А вообще, если серьёзно – слышал, что тут физику якобы сам Паррот[2] зачнёт вести. А уж какой тут ботанический сад и аптекарский огород при немцах был – загляденье. Говорят, всё скоро восстановят.
– В отставку выйдем… – Егоров горько усмехнулся, глядя на пустые глазницы Домского собора. – Дожить бы до неё, Сергей. Нам пока не до неё и не до физики с Парротом.
Полк не стал задерживаться в тесных улочках центра и проследовал дальше. Вскоре городская черта осталась позади, и солдаты расположились на постое в выстроенных на окраине просторных казармах. Два дня отдыха пролетели незаметно. Люди отсыпались, стирали бельё, чинили изношенную амуницию. В первый же день, едва разместившись и немного приведя себя в порядок, Лыков, Южаков и ещё с полдюжины егерей, получив увольнительные, отправились на знаменитую Дерптскую ярмарку.
Огромное торжище шумело на площади перед ратушей. Лифляндские кожевенники разложили на прилавках сыромятные кожи и крепкие сапоги на «дубовой» подошве. Кожа была выделана так плотно, что звенела под ногтем, будто сухая доска. Лоточники, звеня колокольчиками, расхваливали товар из шейных коробов, предлагая: костяные гребни, медные пуговицы, иголки, шилья и бруски-оселки для правки ножей. У самых дошлых нашлись и куски мела, и белая глина – первый товар для солдата, желавшего к смотру отбелить засаленные ремни амуниции.
В стороне, у края площади, где пахло гуще, выстроились телеги. Там из огромных бочек продавали на розлив дёготь и колёсную мазь, черпая тягучую жижу длинными ковшами прямо в посуду покупателей. В воздухе плыл аромат свежего хлеба, копчёной рыбы и можжевелового дыма от костров, где пекли ячменные лепёшки.
Фельдфебель Лужин прохаживался вдоль рядов и задержался у лавки с женской галантереей, где среди пёстрых лент и кружев висели тяжёлые шали. Рядом тут же пристроился Аникеев.
– Фёдор Евграфович, уж не для себя ли обновку приглядываешь? – хитро прищурившись, пошутил друг. – Может, сарафан присмотреть? К твоим-то усам в самый раз будет.
– Я тебе, Борька, сейчас такие «кружева» шомполом навешаю, что тошно будет, – незлобиво проворчал Лужин. – Иди лучше свою рожу отчисть, где сажей так замарался? А то от тебя как от варнака все торговки попрятались.
Аникеев озадаченно хмыкнул и машинально потер щеку заскорузлой ладонью.
– Сажей? – Он недоверчиво глянул на свои пальцы. – А-а… это я, видать, когда у лепешечника через воз протискивался, об котел мазнулся. Да и пусть прячутся, Евграфович! Мне с ними, чай, детей не крестить. Зато, глядишь, за такого разбойника и цену не заломят – побоятся.
Он еще раз усердно провел рукой по лицу и как ни в чем не бывало уставился на прилавок.
Лужин присмотрел платок из тонкой шерсти с алыми цветами и, для порядка поторговавшись, отсчитал положенную сумму.
– Ого! – присвистнул озабоченно Аникеев. – Да на эти деньги можно цельный бочонок вина взять!
– Иди ты со своим вином! – отмахнулся Лужин. – Только и мысли о хмельном. – Это для Дуни моей. Она у меня в плечах крепкая, статная – Царь-колокол! За такой бабой как за каменной стеной. Я в походах, а она и за хозяйку, и за мужика.
У лавки игрушечника Лужин выбрал резного коня с колёсиками на палке.
– А это вот для Ваньки, – сказал он подошедшему Соловьёву. – Обещал ему ещё на пять лет такого, да не сложилось. Будет за провиантскими складами на нём в атаку на крапиву ходить.
Вечером в расположении отделения ефрейтора Горшкова кипела работа. В углу Южаков кроил сыромятную кожу. Калюкин Елизар натирал нитки воском, превращая их в крепкую дратву. Родька методично постукивал молотком, выправляя пряжку. Рябой Лыков Тихон вместе с Дорофеевым и Шиповым пробовали новое шило, а Лошкарёв и Ткачёв, вытряхнув крошки из сухарных мешков, застирывали их в корыте, чтобы потом просушить на печи.
Под светильником, горевшим на стене, пристроились молодые – Кузьма Никитин и Наумка. Кузька, на чьём мундире поблёскивала Аннинская медаль, надраив награду суконкой, сосредоточенно мял в кулаках полосы нового холста, выбивая из ткани лишнюю жёсткость. Наумка же, достав купленный кусок мела, усердно растирал его в миске, готовясь чистить перевязь. Белая пыль тонким слоем оседала на его пальцах.
– Ты, Кузьма, медаль-то завтра лучше в ранец припрячь, – хохотнул товарищ, – а то поутру, ежели опять в город пойдём, от твоего сияния все девки у заставы ослепнут. И бросай уже портянки, что ли, не дело это кавалеру цельный час с обычным холстом возиться, словно новобранцу какому. Брось ты уже эти тряпки, завтра и в старых походишь. Простирнул маненько и ладно.
Кузька отложил одну полосу в сторону, взял другую и принялся так же усердно её выхаживать.
– Это да-а, медаль, она больше для чести и царёва смотра, её под дождь да пыль заставскую совать нечего, – степенно, словно хорошо послуживший ветеран, отозвался он. – Так что в ранец её и положу, целее будет. А эта тряпица, как ты говоришь, она для дела, чтоб ноги в пути не подвели. С гнилой портянкой далеко ведь не пройдёшь, будь ты хоть трижды прыткий кавалер. Полк, Наумка, он ведь не парадным блеском, а крепким шагом на марше живет. Ноги собьёшь – и в строю не удержишься, а без строя ты не герой уже, а обуза и груз для подводы.
– Ишь, герои, – Горшков негромко хмыкнул, проверяя пальцем свежий шов на мундире. – Всё верно, Кузьма, медаль – она больше для парада, а в походе тебя только ноги и выручат. Выхаживай холст на совесть, времени у нас до послезавтрашнего утра вдосталь. Чинитесь, братцы, не спеша. Хороший инструмент на торгу взяли, чего же он без дела-то будет лежать?
В нагретой печью и телами казарме стало уютно. Слышно было только, как с натужным хрустом проходит навощенная нить сквозь толстую кожу да глухо постукивает молоток. Пахло дёгтем, воском и пыльным мелом. Отделение обживалось на новом месте, пряча ярмарочные гостинцы на самое дно глубоких заплечников, поближе к свежему исподнему.
Капитан Бегов, проверяя своих егерей, только головой покачал: рота гудела как улей, но дело спорилось. Конечно, сукно на плечах осталось вытертым от лямок мешков, а сапоги с избитыми носками и глубокими трещинами на сгибах всё так же помнили каждую версту пройденного пути. И тем не менее к вечеру второго дня отдыха всё было приведено более-менее в божеский вид. Глубокие порезы и дыры на коже обуви егеря затянули дратвой и хорошенько затерли воском, сбитые задники густо замазали жирным дёгтем, а втёртый мел скрыл въевшуюся в амуничные ремни дорожную пыль. Ротный командир прошёл мимо нар, видя, как вчерашнее рваньё трудами солдат превратилось в латаное, но крепкое снаряжение. Новым оно, конечно, не стало, но службу справить еще могло.
Тем временем в штабной комнате полковой интендант докладывал генералу Егорову о пополнении запасов:
– Ваше превосходительство, в здешнем армейском магазине провиант выдали сполна. Сухарей – на целую неделю, крупы – на пять дней, солонины – десять бочонков, и фуража для лошадей отгрузили. Квашеной капусты и даже сала удалось закупить у местных для приварка. Цены, правда, сильно кусаются – лифляндцы народ прижимистый, но в дорожную казну мы уложились.
– Добро, – кивнул Алексей. – Дальше как обычно, Александр Павлович. Посылай Колеганова впереди колонн в Нарву. Пусть налегке с десятком верховых убывает и там хлопочет о постое. Все сопроводительные бумаги для него уже выправлены, пусть забирает их у Гусева.
– Почти сто восемьдесят вёрст, ваше превосходительство, – вопросительно посмотрел на генерала Рогозин. – Точно без днёвки пойдём? Может, посерёд пути прямо на берегу Чудского озера в рыбачьей деревне отдых устроим? В том же Чёрном посаде[3]. Большое, богатое село, к тому же старообрядцами нашими заселённое.
– На ночлег да, встанем, а вот дневку делать не будем. – Егоров покачал головой. – Спешить нам нужно, Александр Павлович, апрель начинается, нужно поскорее на песчаный путь из болотистых лесов выбираться, а то сильные дожди хлынут – и точно завязнем.
– Так-то да, это верно, – согласился интендант. – Обозные жаловались, что тяжело последние два дня шли, пришлось даже стрелковым ротам им помогать. По Нарве всё понятно, ваше превосходительство, но я Колеганову всё же скажу, чтобы он со старостой и в Чёрном посаде встретился. Пусть старообрядцы хотя бы хорошую ночёвку полку устроят? Горячим домашним егерей накормят, тем же рыбным, места ведь там уловистые. А рыбу местные в погребах-ле́дниках ажно до самого июля хранят.
– А вот это пожалуйста, пусть договаривается, – сказал Алексей. – Заплатим сколько нужно.
После двух дней отдыха полк покинул Дерпт и двинулся вдоль западного берега Чудского озера. Дорога здесь шла по песчаной гряде, поросшей редким сосняком. Справа, за деревьями, то и дело открывалась широкая свинцово-серая гладь. Озеро ещё стояло подо льдом, но тот уже сильно потемнел, набряк вешней влагой и отошёл от берегов полосами мутной воды. Холодный ветер гнал вдоль кромки белую ледяную кашу, скрежещущую о прибрежные камни. У самого горизонта белёсое поле сливалось с низким небом, и лишь редкие очертания далеких рыбацких деревень на мысах напоминали о том, что жизнь в этих суровых краях всё же теплится.
– Красиво, – негромко произнёс ехавший в строю конно-егерского эскадрона Пятков. – Прямо как у нас под Новгородом. Те же сосны, тот же мох на камнях, та же красота необъятная. Только озеро, пожалуй, тут побольше батюшки Ильменя будет, хотя кто его знает, тот ведь тоже преогромный. Хорошие места.
– А то, – отозвался Голованов. – Земля-то теперь нашинская, пусть и Лифляндия. Их благородие сказывает, что при царе Петре Алексеевиче она ещё расейской стала.
К вечеру шестого дня пути впереди, над крутым обрывом Наровы, показалась серая громада Длинного Германа. Крепость, помнившая датских рыцарей и шведских королей, грозно высилась над переправой, а напротив неё, на русском берегу, скалились зубчатые стены Ивангорода. Тракт, раскисший от весенней оттепели, превратился в сплошное месиво из песка и колотого льда, но едва впереди замаячили бастионы, егеря словно забыли о пройденных верстах. По рядам пронеслось бодрое: «Подтянись! Гвардия входит!» На высоких валах, возведенных ещё шведами, уже толпился местный гарнизон, с любопытством разглядывая подошедший к городу полк.
Егеря входили в Нарву под колокольный звон Спасо-Преображенского собора. Сапоги гулко топали по мокрой мостовой, перекрывая скрип телег. За год в Италии и Швейцарии гвардейское сукно выгорело и продралось на скалах, а долгий марш через немецкие земли и Польшу превратил мундиры в латаную ветошь.
Горожане смотрели молча. Купцы и ремесленники провожали глазами заросшие, тёмные от загара лица и порыжевшие плечи егерей. Полк шел в обносках, но ногу держал ровно. Топот тысяч ног глухо отдавался от каменных стен домов.
У ратуши генерал Егоров спрыгнул с седла и махнул рукой, приказывая разводить людей. Полк распределили по бастионам «Виктория» и «Гонор». Когда егеря втянулись под сырые своды и свалили ранцы на солому топчанов, над рекой уже стемнело. Две крепости по берегам реки Наровы стояли друг против друга, как два преогромных куска серого камня.
В каземате бастиона «Виктория» гудела большая печь, встроенная прямо в толщу стены. Открытая дверца топки бросала мечущиеся отблески на каменные своды, выхватывая из темноты обветренные лица егерей. Пахло прелым деревом старых нар, гарью и сырой известкой, которую не мог изгнать даже жаркий огонь.
Горшков привалился спиной к тёплой кладке и, вытянув гудящие ноги, неспешно пропускал через пальцы ремешки патронной сумы, проверяя, не подгнили ли нитки. Работа была привычная, почти бессознательная, дававшая отдых голове.
– Ну и стены же тут, – Кузька повёл плечами и поёжился, глядя, как пляшут тени в углах. – Толстенные, будто в могилу залез. В Альпах на перевалах, помните, как ветер до костей пробирал, а тут вроде и закрыто, а холодом от стен тянет, как из склепа.
– Сырость, – коротко отозвался Южаков, перебирая в заплечнике. – В ней всё дело, Кузьма, она веками тут копилась. Швед-то стену клал на совесть, в полторы сажени толщиной, да только извёстка здешняя воду пьёт, как голь кабацкая. Тут не то что шинель, и кости за ночь отсыреют. Гляди, вон как углы «плачут» – к утру под спиной не сухая солома будет, а болотина.
– Не, Ваня, – перебил его Калюкин, ковыряя ногтем белый налёт на шве, – это не извёстка виновата. Это просол. Стены эти морской солью насквозь пропитаны, её сюда с моря тянет. Оно-то тут совсем рядом. Я в девяносто четвёртом в похожем каземате на посту стоял – к утру мундир весь седой стал, будто в муке валялся.
– А как же Петр-то царь-батюшка шведа здесь бил, а? – Кузька снова обвёл глазами каземат, словно пытался представить себе грохот осадных орудий. – Выходит, прямо вот по этим стенам ядрами садили? А им-то хоть бы хны, так и стоят.
– По этим-то замковым стенам стрелять без толку было, – поправил его Горшков, откладывая суму в сторону и берясь за моток дратвы. – Наши пушкари по выносным бастионам били, что впереди города стоят. Целых два месяца, говорят, колотили, пока каменную одежду на валах в щебень не разнесли и брешь не пробили. А вот как хороший пролом открылся – тут уж наши медлить не стали. Пять пушек разом ухнули, дали сигнал, и пошли полки на приступ. По лестницам на вал взлетели, штыками шведа с бастионов посшибали да ворота топорами изнутри разнесли. Меньше чем за час вовнутрь ворвались! Сам царь Пётр посреди Нарвы с обнажённой шпагой скакал, гнев свой вымещал за старую обиду. Так что эта крепость, считай, сначала чугуном русским разбита, а после – солдатской злостью да штыком взята.
Он помолчал, затягивая узел на дратве, и добавил негромко:
– Тут, считай, гвардии нашей и есть колыбель. Так что мы не в гостях – мы у своих корней как бы ночуем. Ты, Кузьма, это помни, когда завтра на караул встанешь. Обмозгуешь, представишь, как оно было, – глядишь, и часы быстрей пролетят.
Горшков на мгновение прервался, проверяя пальцем натяжение нити, и глянул на молодого егеря.
– Слыхал, небось, отчего у преображенцев отвороты на сапогах красные, а прежде и чулки такие же были? Это всё отсюда, из-под этой самой Нарвы пошло. В первый-то раз, ещё в семисотом году, когда швед нас крепко прижал и армия побежала, одна только гвардия не дрогнула. Встал преображенский полк вот так же у реки в каре, штыки выставил и стоял насмерть. Говорят, кровищи тогда под ним столько натекло, что солдаты по колено в красном стояли. Вот царь-батюшка и приказал им в память о том деле чулки сменить с зелёных на кровавые. Чтобы всяк видел: гвардеец скорее в своей крови захлебнётся, чем шаг назад сделает. Так что стены эти, брат, – они, считай, нашей, солдатской кровью окрашены.
– Ишь ты… – Кузька невольно глянул на свои ноги, обутые в стоптанные сапоги. – По колено, значит…
– По самое не балуй, – отрезал Горшков, возвращаясь к дратве. – Так что ты на посту не дремли. Тут под каждым камнем у Нарвы наш брат лежит, присматривает, как мы службу правим.
В дальнем углу каземата Филимон, сидя на корточках перед большим артельным котлом, помешивал варево длинной деревянной палкой. От котла тянуло густым духом разварной крупы и солонины. Рядом с ним Дорофеев деловито резал на ломти ковригу чёрного ржаного хлеба, раскладывая их на чистой холстине. Нож ходил ровно, с хрустом, и от каждого ломтя тянуло кисловатой теплотой – коврига была свежая, только недавно испечённая. Артель зашевелилась, потянулась к котлу. Ужинали молча, сосредоточенно, подбирая мякишем остатки каши на дне. В каземате стало тихо, лишь потрескивали дрова в печи да изредка стукала о толстую стенку ложка.
Ночь прошла спокойно. Караулы сменялись по установленному порядку, сопели и похрапывали на топчанах роты, перекрикивались часовые на стенах, а в бойницах старого бастиона гудел дующий с Балтики порывистый ветер.
Ранним утром седьмого апреля, едва над Нарвой разлился благовест к заутрене, полк уже построился у ворот Ивангорода. Над рекой стелился плотный молочный туман – такой густой, что с крепостного моста не видно было другого берега. Но едва голова колонны миновала предместье и выбралась на большак, как пелена разошлась, уступив место ясному, погожему утру. Дорога, мощенная битым камнем ещё при шведах, была сухой; колёса обозных повозок стучали по ней дробно и весело. Егеря, выспавшись под каменными сводами, шагали бодро; даже вечные ротные ворчуны помалкивали. Впереди лежал Ямбург – последний крупный пункт перед столицей, а там, за ним, и сама Семёновская площадь.
До Санкт-Петербурга оставалось каких-нибудь полторы сотни вёрст.