Глава 24

Наши последние дни в Константинополе

Точно в девять часов утра на следующий день я постучался в двери сэра Уоми.

Каково же было мое изумление, когда вместо работы я встретил сэра Уоми в дорожном костюме и в прихожей увидел приготовленный чемодан.

В комнате был капитан, передававший сэру Уоми билеты на пароход. Он, очевидно, пришел незадолго до меня. Лицо его было очень бледно, как будто он всю ночь не спал. А я, по обыкновению вечером провалившийся в глубокий сон, ничего не знал о том, как мои друзья провели ночь.

Заметив мой расстроенный вид, сэр Уоми погладил меня по голове и ласково сказал:

– Как много разлук пришлось тебе перенести, Левушка, за последнее время. И каждую из них ты пережил и переживаешь тяжело. С одной стороны, это показывает твою любовь и благодарность к людям. С другой – это говорит об отсутствии у тебя ясного понимания того, что такое земная жизнь человека и как он должен ценить каждый свой день, не тратя его на слезы и уныние.

Скоро, через несколько дней, ты уедешь с Иллофиллионом в Индию. И новые страны, через которые будет пролегать твой путь, и новые люди с их незнакомыми тебе обычаями и нравами, – все поможет расшириться твоему сознанию, направит твою мысль к новому пониманию вещей.

Пройдет несколько лет, мы с тобой вновь увидимся, и годы эти – твои счастливейшие годы – промелькнут как сон. Многое из того, что ты увидел и услышал за это короткое время, лежит сейчас в твоем подсознании, как на запасном складе. Но с течением времени ты не только осознаешь все, что там накапливается, но и перенесешь большую часть этого в свое творчество.

На прощанье, мой дорогой секретарь, возьми от меня в подарок вот эту цепочку, надень на нее очищенный силой любви камень Браццано и носи на груди, как знак вечной памяти о милосердии, обет которого ты сам добровольно принес. Где только возможно, будь всегда милосерден и не осуждай никого. Любовь знает помощь, но она не знает наказаний и осуждения. Человек сам создает всю свою жизнь, а любовь – даже когда кажется, что она внешне подвергает человека наказанию, – только ведет его к высшей форме жизни.

Завет мой тебе: никогда, нигде и ни с чем не медли. От кого бы из нас ты ни получил весть, – выполни тотчас же приказ, который она несет, не вдавайся в долгие рассуждения и не жди, пока у тебя где-то внутри что-то придет к готовности. Эти промедления – только доказательство неполноты верности; и ты видел, к чему они привели Анну, как разрушили ее сомнения весь мост, ею же самой выстроенный, к уже сиявшему ей новому пути освобождения.

Этот камень, принесший людям столько горя и слез, очищен той же силой любви и сострадания, которая побудила тебя обнять гада, никогда не знавшего пощады, и заставила слезу задрожать в его глазах. Твой поцелуй принес ему привет закона вечности: закона пощады.

На этой цепочке, кажущейся тебе такой прекрасной, начертаны слова на языке, которого ты еще не знаешь. Они значат: «Любя побеждай». Я вижу, – засмеялся сэр Уоми, – что ты уже решил изучить этот язык.

– Ах, сэр Уоми, несмотря на кашу в моей голове и огорчений, одно из которых – разлука с вами, – я ясно сознаю, как я невежествен. Я уже дал себе слово однажды изучить восточные языки, когда ничего не понимал в речах Али и Флорентийца. Теперь моему решению пришло новое подкрепление, – и с этими словами я подставил шею сэру Уоми, надевшему мне камень с цепочкой собственной рукой.

– Этот камень был украден у Флорентийца. На остром углу треугольника были еще крест и звезда из изумрудов. Когда ты обретешь полное самообладание и такт, ты, по всей вероятности, получишь их из рук самого Флорентийца. Теперь же он просил меня надеть камень милосердия тебе на шею. Цепь же, подаренная мной, пусть связывает тебя со мной.

Каждый раз, когда тебе будет казаться, что воспитать себя трудно, что полное бесстрашие недосягаемо, коснись этой цепочки и подумай о моей любви и верности тебе. И сразу увидишь, как, объединяясь в красоте и любви, легко побеждать там, где все казалось непобедимым.

Он обнял меня, я же едва сдерживал слезы и был полон такой тишины, мира и блаженства внутри, какие испытывал иногда только возле Флорентийца.

В комнату вошли Иллофиллион и Ананда. Лица их были совершенно спокойны, глаза-звезды Ананды сияли, как и подобает звездам; и оба они, казалось, совсем не были расстроены предстоящей разлукой с сэром Уоми.

Этого я никак не мог взять в толк. Поглядев на капитана, я увидел на его лице отражение своей собственной скорби из‑за разлуки с сэром Уоми. Как я ни ценил своих высоких друзей, но с капитаном я всегда чувствовал себя как-то в большем ладу, чем с ними. Мне казалось, что непреодолимая грань лежит между мною и ими, точно стена иногда отделяла меня от них, а между тем никто из них преград мне не ставил ни в чем.

Ананда взглянул на меня – опять точно череп мой приподнял – и, смеясь, сказал:

– Стена стене рознь.

Я покраснел до волос, Иллофиллион и сэр Уоми улыбнулись, а капитан с удивлением смотрел на меня, не понимая ни моего смущения, ни реплики Ананды, ни улыбки остальных.

Глубоко растроганный напутствием сэра Уоми, я не сумел внешне ничем выразить своей благодарности. Я просто приник устами к его небольшой, удивительно красивой руке, мысленно моля его помочь мне сохранить навек верность всему, что он сказал мне сейчас.

КАЖДЫЙ РАЗ, ГДЕ БЫ И С КАКИМИ СТРАДАНИЯМИ ТЫ НИ ВСТРЕТИЛСЯ, ТЫ БУДЕШЬ ПОНИМАТЬ, ЧТО ПРИЧИНЫ ИХ – ЭТО СТРАХ, СОМНЕНИЯ, РЕВНОСТЬ И ЗАВИСТЬ, А ТАКЖЕ ЖАЖДА ДЕНЕГ И СЛАВЫ. НА ЭТИХ КОРНЯХ РАСТУТ И ВСЕ ДРУГИЕ СТРАСТИ, В КОТОРЫХ ГИБНУТ ЛЮДИ. ВТОРАЯ ЖЕ ПОЛОВИНА ГОРЕСТЕЙ ПРОИСХОДИТ ОТ СЛЕПОТЫ ЛЮДЕЙ, ОТ ИХ УБЕЖДЕНИЯ, ЧТО ВСЯ ЖИЗНЬ ЗАКЛЮЧАЕТСЯ В МАЛЕНЬКОМ ПЕРИОДЕ ОТ РОЖДЕНИЯ ДО СМЕРТИ И ЧТО ОНА ОТРЕЗАНА ОТ ВСЕГО ОСТАЛЬНОГО МИРА. И ЭТОТ ГЛАВНЫЙ ПРЕДРАССУДОК МЕШАЕТ ВИДЕТЬ ЯСНО ВСЮ ВСЕЛЕННУЮ И ПОНЯТЬ СВОЕ МЕСТО В НЕЙ.

Вошел слуга сэра Уоми, сказав, что князь прислал спросить, сможет ли он увидеть его. Сэр Уоми отпустил нас всех до двенадцати часов, прося зайти к нему еще раз проститься, так как в час его пароход отходит. Он приказал слуге просить князя, с которым мы и столкнулись в дверях.

Мне было тяжело, и я инстинктивно жался к капитану, сердце которого страдало так же, как мое. Среди всех разнородных чувств, которые меня тогда раздирали, я не мог удержаться, чтобы не осуждать равнодушие моих друзей к разлуке с сэром Уоми.

Как мало я тогда понимал и разбирался в душах людей! Лишь много позже я понял, какую трагедию победило сердце Ананды в это свидание с сэром Уоми. И какую помощь оказали моему брату, забывая о себе, и он, и Иллофиллион во все время моей болезни в Константинополе и до самого последнего вечера, когда столкновение с Браццано дошло до финала у Строгановых.

Иллофиллион не говорил мне, что погоня за нами все продолжалась и концы ее оказались в руках Браццано и его шайки. Как потом я узнал, ночь перед отъездом сэра Уоми все мои друзья провели без сна. Они отдали ее капитану, наставляя его для его будущей жизни, а также объясняя ему, где и как он должен оставить Браццано.

Иллофиллион не сказал мне ни слова, а самому мне было и невдомек, как тревожила его дальнейшая жизнь Жанны и Анны, и всей семьи Строгановых, так как своим участием во всем этом деле он брал на свои плечи ответ за них.

– Ничего, Левушка, не смущайся. Ты уже не раз видел, как то, что кажется, вовсе не соответствует тому, что есть на самом деле, – сказал мне Иллофиллион.

Я посмотрел ему в глаза – и точно пелена упала с глаз моих.

– О, Лоллион, как мог я только что почувствовать какое-то отчуждение от вас? И как я мог подумать, что в вашем сердце было равнодушие к сэру Уоми?

– Не равнодушием или порывами горечи и уныния движется жизнь, а радостью, Левушка. Той высшей радостью, где нет уже личного восприятия текущей минуты, а есть только сила сердца – любовь, для которой ни время, ни пространство не играют роли. Любовь не судит – она радуется, помогая. Если бы я не сумел забыть о себе, а стонал и горевал бы о том, что разлука с сэром Уоми лишает меня общества любимого друга и его мудрости, я бы не имел времени думать о тебе, твоем брате, Жанне, княгине и еще тысяче людей, о которых ты и не подозреваешь в эту минуту.

Живой пример великого друга, сэра Уоми, который ни разу за все время моего знакомства с ним не сосредоточил своей мысли на себе, который сам делал все, о чем говорил другим, вводил меня в тот высокий круг действенной любви, где равнодушие, уныние и страх не существуют как понятия.

Капитан с Анандой свернули в сад, мы же с Иллофиллионом пошли к себе. Я рассказал ему все, что говорил мне сэр Уоми, и показал ему подаренную им цепочку, которую он сам, продев в нее камень, надел мне на шею.

– Вот тебе, Левушка, наглядный пример, какая разница между тем, что кажется людям видимой справедливостью, и тем, что на самом деле идет по истинным законам целесообразности. Чтобы получить такую цепочку, тысячи людей затрачивают годы жизни. Иногда они всю жизнь добиваются победы над собой в каких-то качествах, мешающих им двинуться дальше, трудятся, ищут, падают, борются – наконец достигают, как кажется им и их окружающим. А на самом деле перед истинными законами жизни они стоят на месте. Ты, мальчик, ничем – по законам внешней справедливости – не заслужил того счастья, которое льется на тебя как из рога изобилия. Ты и сам не раз за это время, окруженный высшим счастьем, считал себя одиноким и несчастным, – ласково говорил Иллофиллион.

К нам вошел капитан, но, заметив, что у нас идет серьезный разговор, хотел уйти к себе.

– Вы не только не помешаете, дорогой капитан, но я буду рад, если вы побудете с Левушкой до отправления парохода сэра Уоми. Ни вам, ни ему не следует провожать его, так как он еще многих должен принять, а для Хавы, которая останется здесь еще несколько дней и, быть может, отправится домой на вашем пароходе, у него останется лишь несколько минут пути от дома до набережной. Я не сомневаюсь, что обоим вам это тяжело, но ведь вы оба достаточно осчастливлены. Берегите свое счастье и уступите немного другим.

Иллофиллион вышел, и мы остались вдвоем с капитаном.

Обоим нам было одинаково тяжело, что мы не проводим сэра Уоми и не будем видеть его милого лица до последнего мгновения. Капитан курил папиросу за папиросой, иногда ходил по комнате и ерошил свои и без того торчавшие ежиком волосы.

Мы молча приводили себя внутренне в порядок, как бы совершая свой духовный туалет перед последним свиданием с сэром Уоми в двенадцать часов, как им было нам назначено.

Наконец я решился прервать молчание и сказал:

– Капитан, дорогой друг, не сердитесь на меня, что я нарушаю молчание, хотя и вижу, что вам совсем не хочется говорить. Но мне надо поделиться с вами, какими мыслями я сейчас жил и как я нашел в них успокоение.

Каждый из нас получил от сэра Уоми так много. Лично мне одно его присутствие давало состояние блаженства. Не говоря уже о совершенно особенном внутреннем настрое, когда все кажется понятным и ничего не нужно, кроме следования за ним. Но я понял сейчас, что следовать за ним смогу лишь тогда, когда самостоятельно решу свои жизненные проблемы, когда научусь твердо стоять на собственных ногах, не ища помощи со всех сторон для их решения, как делаю это сейчас.

Лишь по прошествии какого-то времени, когда я намечу свой путь в творчестве, найду силы крепко держать себя в руках, – только тогда я смогу быть нужным сэру Уоми, как ему нужны сейчас Иллофиллион и Ананда.

Я рад, что первое легкое испытание меня больше не расстраивает. Сколько бы времени ни прошло до нового свидания с сэром Уоми, я думаю только об одном: достойно прожить каждую минуту разлуки с ним, не потеряв ни мгновения попусту.

– Ты совершенно прав, друг; надо быть достойным всего того, что получено от сэра Уоми, Ананды и Иллофиллиона. Но ты теряешь только первого из них, я же теряю не только всех троих, но и тебя. С кем могу я теперь, после того как я понял глубочайший смысл жизни, поделиться своими новыми мыслями? Я и раньше был всегда замкнут и носил прозвище «ящик с тайнами». Кому же теперь я могу высказывать свои мысли и как мне искать тот путь единения, о котором говорят мои новые друзья?

– Я, конечно, ничего еще не знаю и мало что понимаю в жизни, капитан. Но я видел, что для вас стал понятен язык музыки. У вас есть теперь новая основа для понимания Лизы и ее матери. И вы сами как-то говорили мне, что много думаете о Лизе и написали ей письмо.

Это первое. Второе – разве между вами, мною и еще сотней обычных людей и нашими высокими друзьями лежит пропасть? Разве вы хоть раз видели, чтобы они показали людям свое превосходство, презирали кого-то или не помогли тем, кому могли помочь? Хоть раз вы их видели тяготящимися той или иной встречей? Так и мы: насколько можем, должны стараться следовать их примеру.

Третье, если я расстаюсь с сэром Уоми и Анандой, сохраняя близость Иллофиллиона, то из опыта потерь, разлук, разочарований и горя последних месяцев я понял только одно: люби до конца, будь верен до конца, не бойся до конца, – и жизнь посылает вознаграждение, откуда не ждешь.

– Мальчишка мой, милый философ! Пока я еще ни разу не любил до конца, не хранил верность до конца и не был храбрым до конца, а утешение от твоей кудрявой рожицы уже получил, – весело расхохотался капитан. – Ну, вот что. Скоро одиннадцать часов. Поедем-ка в оранжерею и привезем цветов, Левушка.

– Ох, капитан, у сэра Уоми в его собственном саду такие цветы, что лучше уж нам и не срамиться.

Капитан напялил мне на голову шляпу, мальчишески засмеялся и потащил на улицу.

Очень быстро мы нашли экипаж и покатили к его другу-садоводу. Подгоняемый хорошим вознаграждением, кучер забыл свою константинопольскую лень, и вскоре мы стояли перед самим садоводом.

Капитан оставил меня у деревца с персиками, которые хозяин любезно предложил мне есть сколько хочется, а сам ушел с ним в оранжерею.

Не успел я насладиться чудесными персиками, как он уже вышел, неся цветы в восковой бумаге. Хозяин уложил их в корзиночку с сырой травой, обвязал и подал мне. Она была довольно тяжелая.

Когда мы ехали обратно, я спросил моего спутника, почему он не показал мне цветы, словно это завороженная красавица.

– Цветы эти и есть красавицы. Они очень нежны и так чудесны, что ты немедленно превратился бы в «Левушку – лови ворон», если бы я тебе их показал. А у нас времени в обрез.

– Ну хоть скажите, как зовут ваших таинственных цветочных красавиц? – спросил я с досадой.

Капитана рассмешила моя раздраженность, и он сказал:

– Философ, их зовут фрезии. Это горные цветы, их родина – Индия. Но если ты будешь сердиться, они станут из белых черными.

– Ну, тогда вам придется подарить их Хаве; сэру Уоми еще черных красавиц не надо. Довольно и одной, – ответил я ему в тон.

Капитан весело смеялся, говорил, что я все еще боюсь Хавы и что, наверное, мое «не бойся до конца» относится к обществу Хавы.

– Очень возможно, – ответил я, вспоминая письмо Хавы, которое я получил в Б. – Но, во всяком случае, если она когда-нибудь и будет жить в моем доме, то я буду ее бояться меньше, чем вы боитесь сейчас Лизы и всего того, что должно у вас с нею произойти, – брякнул я, точно один из тех попугаев, которых разносят в Константинополе, чтобы они вытаскивали билетики «судьбы» и предсказывали любопытным их будущее в виде свернутого в трубочку билетика.

Удивление капитана превратило его в соляной столб.

Не знаю, чем бы это кончилось, если бы мы не подъехали в эту минуту к дому и не встретились с Анандой и Хавой, шедшими к сэру Уоми.

– Возьмите ваших красавиц, – сказал я, подавая капитану цветы.

– Каких красавиц? – спросил Ананда.

– Белых, для сэра Уоми, если они еще не почернели, – очень серьезно сказал я. – Если же почернели, то…

– Замолчишь ли ты, каверза-философ?! – закричал капитан.

Хава очень была заинтересована, каких еще красавиц не хватало сэру Уоми.

– Горных, – шепнул я ей.

– Нет, это невыносимо! Неужели вы притащили ему козленка? – смеялась она, обнажая все свои белые зубы.

– Вот-вот, из самой Индии, если только этот козленок не позавидовал вашей черной коже и не сделался черным.

– Левушка, ну есть же границы терпению, – воскликнул капитан, начиная чуть-чуть сердиться.

Ананда погрозил мне, взял из моих рук корзинку и развязал ее. Вынув цветы из бумаги, он издал восклицание восторга и удивления.

– Фрезии, фрезии! – воскликнула Хава. – Сэр Уоми очень хотел их иметь, чтобы развести у себя в саду! Это ему будет очень приятно. Да они в горшках, в земле и во мху! Ну, кто из вас выдумал такого козленка, тот счастливец. Если бы умела завидовать, непременно позавидовала бы удачнику.

– Пожалуйста, не завидуйте, а то вдруг они и вправду почернеют, – сказал я, любуясь никогда не виданными роскошными цветами. Белые, крупные, как восковые, точно тончайшим резцом вырезанные, необычной формы колокольчики наполнили прихожую ароматом.

Капитан взял один горшок, дал мне другой. Когда я отказывался, уверяя, что идея и находка – его, он улыбнулся и шепнул мне:

– Одна фрезия – я; другая – Лиза. Вы шафер. Идите и молчите наконец.

– Ну, уж Лиза фризия, – куда ни шло. Но вы, вы ужасно любимая, но просто физия, – так же шепотом ответил я ему.

– Эти китайчата будут до тех пор разводить свои китайские церемонии и топтаться на месте, пока не опоздают, – сказал Ананда с таким веселым юмором в голосе, что мне представилось, будто его тонкое, музыкальное ухо уловило наш шепот. Я не мог выдержать, залился смехом, которому ответил смех сэра Уоми, отворившего дверь своей комнаты.

Увидав наши фигуры с горшками цветов, имевшие, вероятно, довольно комичный вид, сэр Уоми сказал:

– Да это целая свадьба! – Он ласково пригласил нас в комнату, взял у каждого из нас цветок и обоих нас обнял, благодаря и говоря, что разведет по клумбе фрезий в своем саду, присвоив каждой название морской и сухопутной.

Очень внимательно осмотрев цветы, сэр Уоми позвал своего слугу и вместе с ним упаковал их в нашу же корзинку, обильно полив водой и цветы, и прикрывавшую их траву и приказав завернуть корзинку в несколько слоев бумаги и в грубое мокрое полотно. Слуга исполнил приказание и вместе с вынырнувшим откуда-то верзилой, взявшим чемодан, пошел вперед на пристань.

Много народа было в комнате. Были и такие лица, которых я совсем не знал; кое-кого видел мельком, а из хорошо знакомых мне были только турки, Строганов и князь.

Для каждого у сэра Уоми находилось ласковое слово. Мне он сказал:

– Ищи радостно, – и все ответит тебе. Цельность чувства и мысли скорее всего приведут тебя к Флорентийцу. О брате не беспокойся. Выработай ровное отношение к нему. Наль – не Анна.

Я приник к его руке, ошеломленный его словами, как бы ответом на самые затаенные мои мысли.

Все проводили сэра Уоми до коляски; в нее сели также Иллофиллион, Ананда и Хава. Я спросил Иллофиллиона, не навестить ли нам с капитаном Жанну, на что он ответил одобрением, сказав, что зайдет к ней за нами вместе с Анандой.

Экипаж завернул за угол и скрылся из глаз всех провожавших. Вздох сожаления вырвался у всех, а князь плакал, как ребенок. Я подошел к нему и предложил пойти с нами к Жанне, говоря, что туда приедут Иллофиллион с Анандой, как только проводят сэра Уоми.

Он согласился, видимо, обрадовавшись случаю не быть сейчас дома, и попросил подождать его несколько минут. Я понимал его состояние, потому что у меня самого слезы подкатывали к горлу, и я подавил их с большим трудом. Как ум ни говорил мне, что надо сделать над собой усилие и перейти в иное, не унылое настроение, – состояние мое снова было близко к тому, которое я испытывал у камина в комнате брата, сжигая письма.

– Какая страшная вещь – разлука, – услышал я голос капитана, как бы отголосок собственной мысли.

– Да. Мы должны что-то понять, какой-то еще неведомый нам смысл всего происходящего. Научиться воспринимать все так, как говорит и делает сэр Уоми: «Не тот день считай счастливым, который принес тебе что-то приятное; а тот, когда ты передал людям свет своего сердца». Но для меня это еще так далеко, – сказал я со вздохом.

– Для вас далеко, – задумчиво ответил мне капитан, – а для меня, боюсь, и вовсе недоступно.

Князь вышел к нам, извиняясь, что задержал, и мы пошли по знойным, как раскаленная печь, улицам, ища тенистых мест, хоть это мало нам помогало.

В магазине мы нашли обеденный – или, вернее, связанный с жарой, как всюду в Константинополе, – перерыв. Анна сидела в кресле внизу у шкафа, за работой, а Жанна все еще лежала наверху, хотя уже поднималась ненадолго и пыталась работать.

Анна была бледна, похудела. Но в глазах ее уже не было убитого выражения и того отчаяния, какое я видел в них здесь же, во время ее разговора с сэром Уоми.

На низкий поклон капитана она приветливо улыбнулась ему и протянула левую руку, говоря, что не может оставить зажатых в правой руке цветов.

Он почтительно поцеловал эту дивную руку со сверкавшим на ней браслетом. «Боже мой, – думал я. – Как страдание и соприкосновение с людьми, одаренными силой высшего знания, меняют людей! Еще так недавно я видел эту гордую красавицу возмущенной откровенным мужским восхищением капитана. И он, стоящий теперь перед ней с таким уважением, с кроткими и добрыми глазами, – куда же девались капитан-тигр и Анна с иконы? Тех уже нет, нет до основания, а живут новые, – вместо тех, умерших».

Я превратился в «Левушку – лови ворон», мысли закипели в моей голове, наскакивая друг на друга, одна другую опрокидывая, не доходя ни в чем до конца и точно решая вопрос – надо ли, так меняясь, умирать людям, превращаясь в совершенно другие существа? Зачем?

Мне казалось, я вижу и слышу вопли и стоны тысяч душ, мечущихся в хаосе и оплакивающих свои заблуждения и непоправимые ошибки, и молящих о помощи.

– Левушка, что с вами? – услышал я нежный и слабый голосок Жанны.

– Ах, это вы, Жанна? – вздрогнул я, опомнившись. – Я хотел к вам подняться, да по обыкновению задумался и заставил вас спуститься сюда, – ответил я, здороваясь с Жанной.

– О, это ничего. Князь мне помог сойти. Ах, Левушка, как же вы переменились после болезни. Вы ничуть не похожи на господина младшего доктора, который утешал меня на пароходе. Дети спят, а то, пожалуй, они бы вас сейчас не узнали. Вы совсем, совсем другой, только я не умею сказать и объяснить, в чем изменение, – говорила Жанна, усаживая меня и князя в углу магазина.

– Человеку всегда кажется, что изменились именно окружающие его люди, потому что перемены в самом себе он замечает с трудом. И только тогда, когда что-нибудь очень важное входит в его жизнь, он отдает себе отчет в том, как он сам изменился, как выросли его силы и освободился дух.

Вы, Жанна, кажетесь мне не только изменившейся, но вы вся точно сгорели; и вместо прежней Жанны я вижу страдающее существо. Что с вами, дорогая? Ведь нет никаких причин вам так тосковать и плакать, – нежно целуя крохотную, детскую ручку Жанны, сказал я.

– Ах, если бы вы знали, вы бы не поцеловали моей руки, – вытирая катившиеся слезы, ответила мне Жанна. – И перед князем я виновата, и перед Анной, и перед Иллофиллионом. Ах, что я наделала, и как теперь мне все это исправить? – сквозь слезы бормотала бедняжка. – Я бы уже выздоровела, если бы раскаяние меня не терзало. Я нигде не нахожу себе покоя. Только когда лежу в кровати, на меня будто веет успокоением от полога, которым доктор Иллофиллион закрыл мой уголок. Когда мне бывает очень плохо, я прижмусь к нему лицом – и станет на сердце тихо!

Я случайно взглянул на Анну и поразился перемене в ней. Склонившись вперед, глядя неотрывно на Жанну, точно умоляя ее замолчать, она сжимала в руках шитье, а слезы капали ей на грудь одна за другой. Я понял, какую муку она испытывала, как оплакивала предназначавшийся ей, но так и не полученный хитон, наш отъезд без нее и свои неправильные, вплоть до сей минуты, поступки.

– Анна! – крикнул я, не будучи в силах выдержать ее муки. – Отсрочка – не значит потеря. Анна, не плачьте, я не в силах видеть этих слез, я знаю, что значит безумно рыдать в тоске, видя себя точно на кладбище.

Не думайте сейчас о себе. Думайте об Ананде, о том огромном горе, разочаровании и необходимости отвечать за вашу ошибку, которые легли на него, – упав перед ней на колени, говорил я. – Совсем скоро Ананда и Иллофиллион придут сюда. Неужели возможно встретить их таким убийственным унынием после того, как они проводили сэра Уоми?! Неужели ваши любовь, благодарность и радость о том, что они живут сейчас с нами, могут выражаться только в слезах о себе?

– Встаньте, Левушка, – обнимая меня, сказала Анна. – Вы глубоко правы. Только горькая мысль об одной себе заставила меня опять плакать. А между тем я уже все поняла, и все благословила, и все приняла.

Посидите здесь возле меня минутку, друг Левушка. Поверьте, я уже утихла внутри. Это отголосок бури, который вы вовремя помогли мне прервать. Много лет я думала, что в сердце моем живет одна только светлая любовь. А недавно я убедилась, что там еще лежала, свернувшись, змея ревности и сомнений.

Слава богу, что она здесь развернулась и раскрыла мне глаза. Ананда получил удар, но все же мог удержать меня возле себя так, чтобы я не выпустила его руки из своей. Вы напомнили мне, что мои слезы задевают все его существо, что он их чувствует как слезы гноя и крови. Я больше плакать не буду; благодарю за ваши слова – они помогли мне.

Она отерла глаза, подошла к Жанне и, нежно ее обняв, вытерла ее слезы платком сэра Уоми.

Надрыв, который я пережил, почти лишил меня чувств. Я неподвижно сидел в кресле; сердце мое билось как молот; в спине, по всему позвоночнику, точно бежал огонь; я с трудом дышал и, как мне казалось, падал в пропасть.

– Левушка, ты всех здесь напугал, – услышал я голос Ананды и увидел его возле себя. – Выпей-ка вот это; я думал, что ты уже сильнее, а ты все еще не совсем здоров, – и он подал мне рюмку с каплями.

Вскоре я совсем пришел в себя, спросил, где Иллофиллион, и, узнав, что он прошел к Строганову и вскоре тоже придет сюда, совсем успокоился.

Я обвел всех глазами, заметил, что Хава пристально смотрела на меня, а все остальные имели смущенный вид. Я взял руку Ананды, неожиданно поднес ее к губам и сказал:

– Простите меня, Ананда. Я немного половиворонил, чем всех расстроил и привел в такое состояние, что они стали похожи на утопленников. Вот, вы тоже думали, что я крепче, и я обманул ваше доверие. Я очень сожалею об этом и постараюсь быть сильнее. Но ведь это все пошло от вашей дервишской шапки, – улыбнулся я.

– Нет, мой мальчик, ты ничьего доверия не обманул. Никто здесь не мог обмануть, и не обманул меня. Все, что вышло не так, как я предполагал, совершилось только потому, что я был в старинном долгу у людей и хотел поскорее вернуть мой долг сторицей. Я не заметил, что не надо было так усиленно продвигать людей вперед. Зов дается однажды; я же дал его дважды, за что и дам теперь ответ.

Я не все понял. Какой, когда и зачем дается зов? Но я понял, что он дал его вторично Анне и что этого не надо было делать.

Голос Ананды – всегда неповторимо прекрасный – нес в себе на этот раз особые нежность, утешение и такую искреннюю доброту, что все утихли, всем стало легко и радостно. Лица у всех прояснились и стали светлее. Каждый точно вобрал в себя искру энергии самого Ананды, и когда через некоторое время вошли Иллофиллион и Строганов, ни на одном лице уже не было ни тени уныния и слез.

Разбившись группками, я и Жанна, князь и Иллофиллион, капитан и Строганов, Анна и Ананда, – все как будто окрыленные и обновленные, обменивались простыми словами, но слова эти получили какой-то новый смысл от сияния мира в каждом сердце.

– Друзья мои. Через день нас покинут капитан и Хава. Завтра мне хотелось бы, прощаясь с ними, угостить их музыкой. Можно ли располагать вашим залом, Анна? – спросил Ананда.

– Как вы можете спрашивать об этом? Для всех ваши песни и игра несут столько счастья! Мне же сэр Уоми велел играть и петь людям как можно больше. А уж о своем восторге играть с вами я и не говорю, – ответила она.

Перерыв в работе кончился. Радуясь завтрашней музыке, мы покинули магазин, где с его хозяйками остался только Борис Федорович.

Иллофиллион с Анандой и князем не страдали от жары и шли довольно быстро, оставив нас с капитаном далеко позади. Я же еле двигался; зной, к которому я еще не привык, меня всего истомил, а капитан отстал вместе со мной, желая что-то сказать. Когда расстояние между нами и нашими друзьями увеличилось настолько, что расслышать нас было нельзя, он сказал:

– У меня к вам просьба. Я получил сейчас из дома так много денег, что их мне девать некуда. Я хочу половину их отдать Жанне с тем условием, чтобы она никогда не узнала, кто ей их дал. Я знаю, что Иллофиллион финансово обеспечил ей первые годы работы, знаю и то, что княгиня, до некоторой степени, позаботилась о детях. Но мне хотелось бы влить уверенность в это бедное существо, которое страдает, страдало и – не знаю почему, как и откуда, но я ясно это сознаю, – будет еще очень много страдать.

За свою скитальческую жизнь я видел таких людей, которые – по каким-то неуловимым для моего понимания законам – страдают всю жизнь, даже когда нет на то особых, всем видимых причин.

Сам я уже не успею положить в банк на ее имя деньги, так как эта операция займет не менее двух часов. А дел у меня будет масса, поскольку я прогулял почти весь день сегодня.

Вторую же часть денег я прошу вас взять в свое распоряжение. И если встретите людей, которым моя помощь может быть оказана вашими руками, – я буду очень счастлив.

Ну вот мы и у калитки. До свидания, дружок Левушка. По всей вероятности, мы увидимся только завтра вечером у Анны. Возьмите деньги.

Он сунул мне в руки сверток, довольно небрежно завернутый в бумагу, и мигом скрылся.

В комнате я застал Иллофиллиона, посоветовавшего мне освежиться душем. Но я чувствовал такое сильное утомление от зноя, что еле добрел до кресла и сел в полном изнеможении, нелепо держа сверток в руках и не зная, что с ним делать.

На вопрос Иллофиллиона, почему я не положу свой сверток куда-нибудь, я рассказал ему, что это деньги капитана, упомянув о том, как он велел мне ими распорядиться. При этом я передал все, что думал капитан о будущем Жанны.

– Молодец твой капитан, Левушка. Что касается денег для Жанны лично – то он предупредил желание сэра Уоми, который велел мне обеспечить ее. Как капитан угадал мысль сэра Уоми о фрезиях, так и вторую его идею он реализовал, никем к тому не побуждаемый!

Что же касается денег, отданных в твое полное распоряжение, думаю, что капитан хотел их подарить тебе, дружок, чтобы и ты чувствовал себя независимым в дальнейшем, пока сам не заработаешь себе на жизнь.

– О нет, дорогой Иллофиллион. Капитан в очень простых отношениях со мною. И если бы он хотел отдать их лично мне, он поступил бы как молодой Али, оставив их в письме. У меня нет сомнений в этом, и лично себе я бы их не взял никогда. Я думаю, что я так малоопытен, что сам едва ли сумел бы распорядиться ими как следует. Но при вас эта проблема отпадает. Одно ясно мне, что деньги эти я употреблю – во имя Лизы и Анны – на покупку инструментов талантливым беднякам-музыкантам, если таких встречу до нового свидания с капитаном. Если же не встречу или вы не укажете мне иного применения этим деньгам – они вернутся к нему. Я очень хотел бы, Лоллион, услышать ваше мнение об этом.

– Поступи как считаешь нужным, дружок. Запрета здесь нет никакого. Но почему ты решил, что лично себе не оставишь этих денег? Разве твой брат не мог бы нуждаться в них?

– Мой брат – мужчина и чрезвычайно благородный человек. Если он решил жениться – значит, он не настолько беден, чтобы не иметь возможности обеспечить жену. А если бы я узнал, что он нуждается, то пошел бы в какую угодно тяжелую кабалу, но послал бы ему только то, что смог бы заработать сам. Я и так в бесконечном долгу у вас, у Флорентийца и у молодого Али. Конечно, я в долгу и у брата. Но если я могу еще рассчитывать возвратить ему свой долг, то уж вам я никогда не смогу вернуть и сотой его доли.

– Все это предрассудки, Левушка. Человек закрепощает себя в долгах и обязанностях. Иногда он так утопает в мыслях о своих нравственных долгах, что положительно похож на раба, подгоняемого со всех сторон плеткой долга. А смысл жизни – в освобождении. Только то из добрых дел достигает творческого результата, что сделано легко и просто.

Принимай все, что посылает тебе жизнь, совершенствуйся, учись и рассматривай себя как канал, как соединительное звено между нами, которых ты ставишь так высоко, и людьми, которым сострадаешь. Передавай, разбрасывай полной горстью всем встречным все то, что поймешь и примешь от нас и через нас. Все высокое, чего коснешься, неси земле – и выполнишь свою задачу жизни. Но то будет не тяжкий и скучный долг добродетели, а радость и мир твоей собственной звенящей любви.

– Далеко еще мне, Лоллион, до всей той мудрости, которую я слышу и вижу в вас. Я самых простых вещей не умею делать. Все раздражает меня. Иногда даю себе слово помнить о вас, о Флорентийце, поступать так, как будто бы вы стоите рядом, – и при первой же неприятности спотыкаюсь, горячусь – и все летит вверх дном.

– Пока ты будешь повторять себе – умом, – что я рядом с тобой, всегда твое самообладание будет пороховой бочкой. Как только ты почувствуешь, что сердце твое живет в моем и мое – в твоем, что рука твоя в моей руке, ты уже и думать не будешь о самообладании как о самоцели. Ты будешь его вырабатывать, чтобы всегда быть готовым выполнить возложенную на тебя задачу. И времени думать о себе у тебя не будет…

Иллофиллион помолчал, думая о чем-то, и продолжал:

– Сегодня мы с тобой не будем обедать с князем, которому надо очень о многом переговорить с Анандой. Если ты отдохнул, мы можем с тобой поехать к нашему другу кондитеру, заказать ему пирожные к завтрашнему вечеру и у него же поесть. Но предварительно мы можем заехать в банк; у меня там есть один знакомый, который быстро сделает все, что нужно, и уже завтра Жанна будет извещена, что она владелица определенного состояния. При ее буржуазной психологии это будет для нее огромным облегчением в жизни.

Я был очень благодарен Иллофиллиону за его неизменную доброту ко мне. У меня вертелся на языке вопрос о Генри, о Браццано, хотел бы я спросить кое-что и о Хаве, – но ни о чем не спросил, пошел в душ, и вскоре мы уже были в огромном зале банка, где сотни спускающихся с потолка вращающихся вееров не могли умерить жары.

Одна часть денег была положена на имя Жанны, с правом пользоваться ею как угодно. Вторая была переведена на мое имя по адресу, указанному мне Иллофиллионом, с какими-то мудреными индусскими названиями, никогда мною не слышанными.

Пока мы сидели в банке, ожидая исполнения нашего заказа, я поделился с Иллофиллионом своей печалью, что ничего не могу подарить капитану, оставившему мне на память такое великолепное кольцо.

– Не горюй об этом. Капитан очень счастливый человек. Он получил от Ананды кольцо, как залог их вечной дружбы. Ананде капитан вернул вещь, имеющую для него очень большое значение. Вообще теперь путь капитана не будет одиноким, и Ананда всегда сможет помочь ему.

Тебе же я могу дать платок сэра Уоми, точно такой же, какой он передал Анне. Если хочешь, – подари его капитану и заверни в него книгу, которую я тоже дам тебе для него. Ты можешь написать ему письмо, а потом положить все к нему на стол. Он вернется и будет радоваться твоему подарку больше, чем всем драгоценностям, которые ты мог бы ему подарить.

Я от всей души поблагодарил Иллофиллиона и сказал ему: «Опять все от вас!»

Через некоторое время нас вызвали к кассовому окошку, все было оформлено и мы пошли к кондитеру, покинув банк почти в минуту его закрытия.

На улице уже не было удушливой жары, слегка повеяло влагой с моря – и я ожил.

– Трудно тебе будет привыкать к климату Индии, Левушка. Надо будет пообщаться с Флорентийцем и получить его указания, как укрепить твое здоровье, – задумчиво сказал Иллофиллион, беря меня под руку.

– Сэр Уоми велел мне ездить верхом, заниматься гимнастикой и боксом, а второй приступ моей болезни все перевернул, – ответил я.

Дойдя до кондитерской, мы передали хозяину наш заказ на завтра. Я просил его приготовить непременно таких же пирожных, как он прислал мне для принца-мудреца. Накормив нас опять на том же уединенном балконе, хозяин сообщил нам новость, облетевшую весь Константинополь. На этой неделе произошли крупные события: один из главных богачей города, некто Браццано, и около десятка его приятелей – таких же биржевых воротил, державших в своих руках весь торговый Константинополь, – оказались шайкой злодеев. Они объявили себя банкротами и таким образом разорили половину города, в том числе и некоторых друзей кондитера. Часть злодеев успела сбежать, часть арестована, а где находится их главарь, Браццано, никто пока не знает.

Мы выслушали его рассказ, посочувствовали горю его приятелей и вернулись домой.

Мысли о Браццано и слова сэра Уоми, что мой поцелуй перенес силу мирового закона пощады в его ужасную жизнь, не давали мне покоя. Я уже стал внутренне опять раздражаться на целую сеть каких-то таинственных событий, готов был крикнуть: «Я ненавижу тайны», как услышал голос Иллофиллиона:

– Левушка, не все то тайны, чего ты еще не понимаешь. Но если ты хотел обрадовать чем-нибудь милого капитана и написать ему письмо, то в этом состоянии раздражения, в которое ты впал, ты ничего не только радостного, но и просто путного не сделаешь.

Возьми мою руку, почувствуй мою к тебе любовь и постарайся вместе с этим платком сэра Уоми передать капитану всю свою чистую и верную дружбу.

Приготовь в своей душе такое же тщательно прибранное рабочее место, как это сделал на твоем столе капитан, поставив тебе цветы, которых ты до сих пор не заметил.

Пиши ему не просто письмо, обдумывая каждое слово, а брось ему цветок твоей молодой души, полной порыва той высокой любви, которая заставила тебя дать поцелуй падшему, но разбитому и униженному существу.

Передай капитану такой же прощальный привет, какой тебе передавали и Флорентиец, и сэр Уоми. Они думали только о тебе. Думай и ты только о нем. Постарайся встать в его положение; подумай о его предстоящей жизни и представь себя в его обстоятельствах.

Любовь к человеку поведет твое перо с таким тактом, что капитан поймет и увидит в лице твоем друга не временного, в зависимости от меняющихся обстоятельств, а неизменного и верного, готового явиться на помощь по первому зову и разделить все несчастья или всю радость.

Иллофиллион стоял, обнимая меня, голос его звучал так ласково. Я точно растворился в какой-то гармонии, радости, благоговении. Все мелкое, ничтожное отошло куда-то. Я увидел самый высокий, скрытый от всех храм человеческого сердца, о котором не говорят, но который движет и животворит все, что ему встречается.

Мне стало удивительно хорошо. Я взял из рук Иллофиллиона синий платок, пошел в его комнату за обещанной для капитана книгой и вернулся к себе, чтобы сесть за письмо.

Не так много писем писал я на своем веку с такой радостью и с такой умиленной душой, как писал в этот раз капитану. Точно само сердце водило перо в моей руке, так легко и радостно я писал:

«Мой дорогой друг, мой храбрый капитан, который еще ни разу в жизни не любил до конца, не был ни верен, ни бесстрашен до конца, – писал я. – В эту минуту, когда я переживаю разлуку с Вами – и кто может знать, как долго продлится она, – сердце мое открыто Вам действительно до конца. И все мысли моей ловиворонной головы, как и все силы сердца, принадлежат в эту минуту Вам одному.

Пытки разлуки, так томящей людей пытки неизвестности, заставляющей оплакивать любимое существо, покидающее нас для нового периода неведомой жизни, – не существует для меня.

Я знаю, что как бы ни разлучила нас жизнь и куда бы ни забросила она каждого из нас, Ваш образ для меня не только страница жизни, и не только ее эпизод. Но Вы мой вечный спутник, доброта и любовь которого – так незаслуженно мною и так великодушно мне отданные – вызвали во мне ответную дружескую любовь, верность которой отдана Вам и навсегда, и до конца.

Я не могу сейчас определить, как и чем я мог бы отплатить Вам сколько-нибудь за всю Вашу нежность и за то, что Вы меня так баловали. Но я знаю твердо, что куда бы и когда бы Вы меня ни вызвали – если моя маленькая помощь Вам понадобится, – я буду рядом с Вами.

Ваше желание относительно Жанны уже исполнено. И завтра она будет владелицей своего капитала, за что – я не сомневаюсь – боги воздадут Вам должное тоже «до конца».

Вторая часть денег, отданная Вами в мое распоряжение, назначается мною для помощи бедным талантливым музыкантам. Во имя Лизы и Анны (о, как бы я хотел когда-нибудь услышать игру Лизы) я буду покупать инструменты и помогать учиться юным талантам – Вашим именем, капитан.

Я не ручаюсь, что, обнимая Вас, держа Ваши тонкие, прекрасные руки в своих при расставании, я не заплачу. Но это будут только слезы балованного Вами ребенка, теряющего своего снисходительного и ласкового покровителя.

Тот же мужчина, который Вам пишет сейчас, благоговейно целует платок сэра Уоми, который просит Вас принять на память, как и книгу Иллофиллиона. И тот же друг-мужчина говорит Вам: между нами нет разлуки. Есть один и тот же путь, на котором мы будем встречаться и расставаться, но верность сердца будет жить до конца.

Ваш Левушка – лови ворон».

Я запечатал письмо, завернул книгу Иллофиллиона в платок, а потом в очаровательную, мягкую, гофрированную и блестящую как шелк константинопольскую бумагу; обвязал ленточкой, заткнул за нее самые лучшие, белую и красную, из роз капитана и отнес сверток нему в комнату, положив его на ночной столик.

Спать мне не хотелось. Я вышел на балкон и стал думать о сэре Уоми. Как и где он теперь едет? Как едут с ним и доедут ли фрезии капитана? Посадит ли он их в своем саду?

Через несколько минут ко мне вышел Иллофиллион и предложил пройтись. Мы вышли в тихий сад; на небе сверкали зарницы и вдали уже слышались раскаты грома. Мы все же успели подышать освеженным воздухом, поговорили о завтрашнем плане, условились о часе посещения княгини и Жанны и вернулись в дом с первыми каплями дождя, столь редкого в это время года в Константинополе.

Утро следующего дня началось для меня неожиданно поздно. Почему-то я проспал непривычно долго. Никто меня не разбудил, и сейчас в обеих соседних комнатах стояла полная тишина.

Я как-то не сразу дал себе отчет, что сегодня последний день стоянки корабля капитана, что завтра к вечеру еще один дорогой мне образ друга исчезнет из моих глаз, плотно поселившись в моем сердце и заняв там свое, только ему принадлежащее, место.

«Не сердце, а просто резиновый мешок, – подумал я. – Как странно устроен человек! Так недавно в моем сердце царил единственный человек – мой брат. Потом – точно не образ брата сжался, а сердце расширилось – рядом с ним засиял Флорентиец. После этого там поселился, властно заняв не менее царское место, сэр Уоми. Теперь же там живут уже и Иллофиллион, и оба Али, и капитан, Ананда и Анна, Жанна и ее дети, князь и даже княгиня. А если внимательно присмотреться, я встречу там и Строгановых, и обоих турков, и… Господи, только этого недоставало, – самого Браццано».

Уйдя в какие-то далекие мысли, я не заметил, как вошел Иллофиллион, но услышал его веселый смех.

Опомнившись, я хотел спросить его, почему он смеется, но тут обнаружил, что сижу на диване, держа в руках рубашку, в одной туфле, завернутый в махровую простыню.

– Ты, Левушка, через двадцать минут должен быть со мною у Жанны, мы ведь с тобой вчера об этом договорились. А ты еще не оделся после душа, и ждать тебя, кажется, бесполезно.

Страшно сконфуженный, я сказал, что мы будем у Жанны вовремя. Я молниеносно оделся и у парадных дверей столкнулся с верзилой, несшим мне записку от капитана.

Капитан писал, что дела его складываются на редкость удачно и что он ждет меня обедать у себя на пароходе в семь часов, с тем чтобы к девяти часам быть вместе у Анны.

Я очень обрадовался. Иллофиллион одобрил предложение капитана, а верзила сказал, что ему велено в половине седьмого зайти за мной и доставить меня в шлюпке на пароход.

Мы помчались к Жанне. Я так был голоден, что, не разбирая жары и тени, бежал без труда и ворчания.

– Я вижу, голод лучшее средство для устранения твоей непереносимости жары, – подтрунивал надо мною Иллофиллион, уверяя, что Жанна меня как следует не накормит, поскольку в праздник ей тоже хочется расслабиться и отдохнуть.

Но Жанна была свежа и прелестна, немедленно усадила нас за стол, и приготовленный ею французский завтрак был мною, и даже Иллофиллионом, оценен по достоинству.

Когда мы перешли в ее комнату, где весь угол с кроватью был задернут ее новым, необыкновенным пологом, Жанна показала нам бумагу из банка, полученную ею рано утром, содержания которой, написанного по-турецки и английски, она не понимала.

Иллофиллион перевел ей на французский язык смысл бумаги. Жанна, с расширенными глазами, в полном изумлении, молча смотрела на Иллофиллиона. Томительно долго просидев в этой напряженной позе, она наконец сказала, потирая лоб обеими руками:

– Я не хочу, я не могу этого принять. Поищите, пожалуйста, кто это мне прислал.

– Здесь никаких указаний нет, даже не сказано, из какого города это прислано вам. Говорится только, что «Банк имеет честь известить госпожу Жанну Моранье о поступлении на ее имя вклада, полной владелицей которого она состоит со вчерашнего дня», – прочел ей еще раз выдержку из банковской бумаги Иллофиллион.

– Это опять князь. Нет, нет, невозможно. От денег для детей я не имела права отказаться, но для себя… Я должна работать. Вы дали мне в долг так много, доктор Иллофиллион, что не все ваши деньги ушли на оборудование магазина. И мы с Анной уже заработали много больше, чем рассчитывали. Я должна вернуть это князю.

– Чтобы вернуть князю эти деньги, надо быть уверенной, что их дал вам именно он. В какое положение вы поставите себя и его, если ему и в голову не приходило посылать их вам! Успокойтесь, пожалуйста. Вы вообще в последнее время слишком много волнуетесь, и только поэтому так неустойчиво ваше здоровье. Час назад вы походили на свежий цветок, а сейчас вы словно больная старушка, – говорил ей Иллофиллион. – Все, в чем я могу вас уверить – что ни князь, ни я, ни Левушка – никто из нас не посылал вам этой суммы. Примите ее смиренно и спокойно. Если удастся, сохраните ее целиком для детей. Быть может, вы встретите какую-нибудь мать в таком же трудном положении, в каком были вы сами на пароходе, – и будете счастливы, что ваша рука может передать ей помощь чьего-то доброго сердца и, возможно, спасти несчастных от голода и нищеты.

– Да! Это действительно может заставить меня принять деньги неизвестного мне благодетеля, который не хочет, чтобы я знала его имя, – снова потирая свой лоб, как бы желая стереть с него какое-то воспоминание, сказала Жанна.

– Что с вами, Жанна? Почему вы снова чуть не плачете? Зачем вы все трете лоб? – спросил я, будучи не в силах переносить ее страдания и вспоминая слова капитана о ней.

– Ах, Левушка, я в себя не могу прийти от одного ужасного сна. Я боюсь его кому-нибудь рассказать, потому что надо мной будут смеяться или сочтут за сумасшедшую. А я так ужасаюсь этим сном, что и вправду боюсь сойти с ума.

– Какой же сон вы видели? Расскажите нам все, вам будет легче, а может быть, мы и поможем вам, – сказал ласково Иллофиллион.

– Видите ли, доктор Иллофиллион, мне снилось, что страшные глаза Браццано смотрят на меня, а кто-то, как будто Леонид, – но в этом я не уверена, – дает мне браслет – ну точь-в‑точь как Анна носит, – и нож. И Браццано велит мне бежать к князю в дом, найти там Левушку и передать ему браслет. А если меня не будут пускать, то я должна хоть убить препятствующего, но Левушку найти. И я бегу. Бегу по каким-то улицам, нахожу дом, вбегаю в комнату и уже знаю, где найти Левушку, но кто-то мне заслоняет дорогу. Я борюсь, умоляю, наконец слышу голос Браццано: «Бей или я тебя убью», – и хватаю нож… и все исчезает, только ваше лицо стоит передо мной, доктор Иллофиллион. Такое суровое, грозное лицо… И я просыпаюсь. Не могу понять, ни где я, ни что со мной… Засыпаю и снова тот же сон. Это, право, до такой степени ужасно, что я рыдаю часами, не в силах преодолеть ужаса, в страхе, что снова увижу этот ужасный сон.

– Бедняжка Жанна, – взяв обе ее крохотные ручки в свои, сказал Иллофиллион. – Ну где же этим ручкам совершить убийство? Успокойтесь. Забудьте навсегда этот сон, тем более что Браццано, совершенно больного, увезли из Константинополя. Он живет сейчас где-то в окрестностях. Ваш страх совершенно неоснователен. Перестаньте думать обо всем этом. И мое лицо вспоминайте и знайте ласковым, а не суровым. Почему вы отказались сегодня идти к Анне слушать музыку? – все держа ее ручки в своих, спросил Иллофиллион.

– Анне я сказала, что побуду с детьми. И правда, я их так забросила в последнее время. Если бы не Анна, плохо бы им пришлось. Но на самом деле я не могу без содрогания видеть ни Строганову, ни Леонида. Почему я их стала так бояться, сама не знаю. Но в их присутствии я дрожу с головы до ног от каких-то предчувствий.

– Страх – плохой советчик, Жанна. Вы – мать. Какая огромная ответственность лежит на вас за детей. Чтобы воспитать своих малюток, вы прежде всего сами должны воспитывать себя. У вас совсем нет выдержки в общении с детьми, и вы в последнее время внушаете им постоянный страх, в любую минуту они ждут от вас окрика или шлепка.

Мужайтесь, Жанна. Разные чувства жили в вас по отношению к Анне. Только теперь, когда вы увидели, что Анна – вторая мать вашим детям и настоящая воспитательница, вы смирились, и лишь изредка в вашем сердце шевелится ревность.

Ваша девочка умна не по годам. Это организм очень тонкий, богато одаренный. Думайте о том, что ей придется жить в условиях более сложных, чем прожили вы свою молодость. Остерегайтесь постоянного раздражения и повышенного тона с детьми. Незаметно между вами и ими может вырасти пропасть. Они перестанут видеть в вас первого друга и, как бы вы ни любили их, не поверят вашей любви, если вы постоянно говорите с ними раздраженным тоном.

– Я все это понимаю, но ничего не могу сделать. Раньше я думала, что характер легко поправить. Но теперь вижу, что не могу и часу находиться в спокойствии, – ответила Жанна.

– И все же – как это ни вызывало в вас протеста – думайте о детях прежде всего, а потом уже о себе, – сказал Иллофиллион, подымаясь и пожимая руки Жанне.

Я заметил, что лицо ее снова просветлело, выражение уныния и тревоги с него исчезло, и на губах мелькнула улыбка.

Прощаясь с нами, она спрашивала, скоро ли мы уезжаем, едем ли снова на пароходе с капитаном, на что Иллофиллион отвечал ей, что уедем скоро, а каким путем – еще не решили.

– Как это будет для меня ужасно! Остаться здесь без вас, – я даже еще не представляю себе этого и гоню эти мысли. Я так привязана к вам, доктор Иллофиллион, и в особенности к Левушке. Я вижу в вас моих единственных благодетелей.

– Жанна, Жанна, – сказал я с упреком. – Разве только мы помогли вам на пароходе? А капитан? Его заботы о вас вы уже забыли? А то, что здесь, рядом с вами, живет и трудится Анна? Анна, ни разу не давшая вам почувствовать своего превосходства… А вы в вашей благодарной памяти сохраняете только нас? Тогда как обо мне вообще не может быть и речи, что я не раз уже пытался вам объяснить.

– Да, Левушка, это все я понимаю. И князя я ценю, и всех-всех. Но ничего не могу поделать: все же доктор Иллофиллион останется для меня недосягаемым божеством, капитан – знатным сэром, в доме которого меня, шляпницу, дальше передней или туалетной и не пустили бы, а вы для меня – все равно что родное сердце. Я всем очень благодарна, знаю, что всем должна отслужить за их доброту, а вам, уверена, могу ничем никогда не отслуживать. И если у вас будет дом, то я в нем всегда найду приют, даже если буду старая и безобразная. Не умею, не знаю, как это сказать – я такая глупая, – тихо прибавила Жанна.

У нее текли слезы по щекам, и я не мог видеть бедняжку так много плачущей.

– Жанна, – обнимая ее, сказал я. – Это потому вы чувствуете такую уверенность во мне, что я ровно такой же ребенок, неопытный и неумелый в жизни, как и вы. И правда, я принял вас и ваших детей до конца в мое сердце. Но и другие – еще больше, чем я, – поступают относительно вас так же. Но вы почему-то можете видеть и понимать только мое сердце и не можете ни видеть, ни понимать сердца людей, выше вас стоящих. Потому и думаете так только обо мне одном.

Я поцеловал обе ее руки. Иллофиллион сказал ей, что Хава вернется только после музыкального вечера, но чтобы она ни о чем не волновалась и ложилась спать, приняв данное им лекарство.

Мы пошли домой, но на сердце у меня стало тяжело. Мне было жалко Жанну. Я сознавал, что она не сможет создать ни себе, ни детям спокойной, радостной жизни. Как-то особенно ясно представлялась мне ее будущая жизнь в целом ряде лет. И я почувствовал, что, даже окруженная вниманием и заботами и князя, и Анны, она не будет ни откровенна, ни дружна с ними, так как уровень ее сознания не даст ей увидеть их внутренней силы, к которой можно примкнуть, а доброту их она будет принимать за снисхождение к себе.

– Что, Левушка, сложности жизни допекают тебя?

– Допекают, Лоллион, – ответил я, уже не поражаясь больше его умению проникать в мои мысли. – И не то мне досадно, что сила в людях так понапрасну растрачивается на вечные мысли об одних себе. Но то, что человек закрепощает себя в этих постоянных мыслях о бытовом комфорте и примитивном общении. Он поверяет другому свои тайны и секреты, недалеко уходящие от кухни и спальни, воображает, что это-то и есть дружба, и лишает свою мысль силы проникать интуитивно в смысл жизни; тратя так попусту свой день, человек не ищет не только высших знаний, но даже простой образованности. И в такой жизни нет места ни для священного порыва любви к родине или другому человеку, ни для великой идеи Бога, ни для радостей творчества. Неужели быт – это жизнь?

– Для многих миллионов – это единственно приемлемая жизнь. А для всего человечества – это неминуемая стадия развития. Чтобы понять очарование и радость раскрепощения, надо сначала осознать рабство от окружающих вещей и страстей. Чтобы понять мощь свободного духа, творящего в независимости, надо хотя бы на мгновение познать в себе эту независимость, ощутить в себе полную свободу, чтобы желать расти все дальше и выше; все чище и проще сбрасывает с себя ярмо личных привязанностей тот, кто осознал жизнь как вечность.

Обыватель считает свою жизнь убогой, если в ней не бушуют порывы, и он не имеет возможности блистать во внешней жизни. Отсюда – от жажды славы, богатства и власти – люди доходят до той ступени падения, которую ты видел в Браццано. Но есть и худшие. И только избранник по своей внутренней сердечной доброте и запросам, а внешне – ничем не выделяющийся человек – может увлекаться идеями и мыслями, о которых ты сейчас говорил. Великие встречи, переворачивающие всю жизнь человека, редки, Левушка. Но зато имевший однажды такую встречу, внезапно перерождается и уже не возвращается больше на прежнюю дорогу быта в маленькое, обывательское счастье. Он уже знает, что такое Свет на Пути.

Подходя к дому, мы столкнулись с Анандой и князем, возвращавшимися в экипаже домой. Ананда приветливо поздоровался со мной, пытливо на меня посмотрел и, улыбаясь, спросил:

– Как, Левушка? Сердце пощипывает! А почему не плачешь?

– Приберегаю к вечеру. Боюсь, вдруг сегодня не заплачу от вашей человеческой виолончели и ваших песен.

– Почему же моя виолончель человеческая? А какая еще бывает? – смеялся Ананда, наполняя металлом все вокруг.

– Ваша виолончель поет человеческим голосом, поэтому я ее так и назвал. Какая еще бывает виолончель – не знаю. Но что ваш смех, конечно, «звон мечей», – это я знаю теперь уже наверняка! – воскликнул я.

– Дерзкий мальчишка! Вот заставлю же тебя плакать вечером.

– Ни, ни, и не думайте! На завтра для капитана надо сберечь слезинку на прощание. А то вы ведь ненасытный! Вам – все до конца. Ан и ему надо!

Не только Ананда, но и Иллофиллион с князем смеялись, я же залился смехом и убежал к себе.

Через некоторое время оба мои друга вошли в мою комнату.

– Ну, убегающий от звона мечей с поля сражения трусишка, признавайся, какую еще каверзу придумал ты мне? – шутил Ананда.

– Вам я каверзы придумать не в силах. Вы вмиг все рассеете, только взглянете своими звездами.

– Как? – прервал меня Ананда. – Так я не только звон мечей, но еще и звезды?

– Ну, тут уж я не виноват, что вам Матерь-Жизнь дала глаза-звезды. Это вы с нее спросите. А вот что сказать капитану от вас? Я еду к нему на пароход обедать. Что мне ему от вас отвезти? – спросил я, представляя себе радость капитана, если бы Ананда послал ему привет.

– Это очень хорошо, что ты так верен другу и думаешь о нем. Пойдем со мною, я, может быть, что-нибудь для него найду.

Мы спустились по винтовой лестнице прямо к Ананде, в его очаровательную комнату.

Как здесь было хорошо! Какая-то особенно легкая атмосфера была в этой комнате. Я сел в кресло и забыл все на свете. Так и не ушел бы отсюда вовек. Я наслаждался гармонией, окружавшей меня.

Не знаю, минуту я просидел или час, но отдохнул я – точно неделю спал.

– Отдай это капитану. Пусть он передаст эту вещь своей жене, когда вернется домой после свадьбы, – подавая мне небольшой футляр странной формы из фиолетовой кожи, сказал Ананда.

– А я и не знал, что капитан так скоро женится, – беря футляр, сказал я.

– Он женится, быть может, и не так скоро, но, во всяком случае, в следующее ваше свидание он будет уже женат.

– Ах, как бы я хотел услышать игру Лизы! Лучше ли, чем Анна? И так ли завораживает ее игра, что дыхание перехватывает? До чего же я глуп! А в вагоне я все примерялся к Лизе и раздумывал, может ли она меня полюбить, – залившись смехом, вспоминал я свои вагонные размышления.

– Когда будешь обедать с капитаном, не говори ему ничего о Лизе. Даже не спрашивай, поедет ли он в Гурзуф, хотя бы он сам когда-то говорил тебе об этом.

– Это ваше приказание, Ананда, я должен хорошенько запомнить, так как хотел непременно поговорить с ним о Лизе. Теперь, конечно, воздержусь.

– И мой запрет не вызывает в тебе ни протеста, ни возмущения?

– Как же могу я протестовать против ваших запретов, раз я верю и по собственному опыту знаю, как вы угадываете мысли людей и как правильно определяете каждого человека. Я боюсь только стать «лови ворон» и в рассеянности что-нибудь брякнуть, – ответил я Ананде.