– Ты помнишь, что я слышу… – начала Лиза. – Пульс там, где ему быть не положено. В мёртвом металле, например.
– Помню. Неужто услышала то, что прячется в браслете на твоей руке?
У меня были кое-какие догадки, но наверняка сказать могла только Лиза.
– Услышала и его. Но сейчас не об этом. Слушай дальше и не перебивай, иначе я собьюсь. После дома Штерна мой слух стал другим. Раньше металл говорил со мной только вблизи, с расстояния вытянутой руки. Теперь я слышу через комнату. Через стену, если ночь тихая. Я решила, что это пройдёт, что это последствие того, как он через меня мерил и лил свои годы.
Она перевела дыхание, и голос её стал ровнее, а такое я за ней знал только в самых скверных случаях.
– Которую ночь подряд я слышу удары из твоего кабинета, Сева. Начались они после того, как Владимир растворился в купели, до этого ты нашёл что-то в лесу. Удары ровные, редкие, вдвое реже спокойного человеческого сердца, так бьётся пульс у спящего глубоким сном. Первую ночь я обошла весь дом со свечой и пересчитала всё железо, от каминных щипцов до дверных петель. Вторую ночь я мерила собственный пульс каждые полчаса и записывала, потому что решила, что слышу себя и схожу с ума. Записи у меня с собой, можешь проверить, рука у меня не дрожала. А сегодня умерла вода, и я поняла, что молчать о странном больше не вправе. У тебя в столе лежит что-то живое, и оно спит.
– Спит в заточении? – спросил я.
Лиза наклонила голову набок, прислушиваясь, и глаза её на несколько секунд ушли в ту сосредоточенную пустоту, с какой она слушала грудную клетку тяжёлого больного.
– Звук глухой, – сказала она наконец. – Так слышится пульс через толстую повязку. Между ним и мной лежит плотная преграда, не одна стенка ящика, что-то большее. Похоже, что да. Спит. И заперт. И вот ещё что, раз уж ты спросил именно так. Спящий не просыпается. За три ночи ритм не дрогнул ни разу, ни на один удар. Живое так не умеет, Сева. Оно должно ворочаться, сбиваться, видеть сны. Так спит только тот, кого уложили.
Слово легло точно, и я запомнил его: уложили. Штерн умел укладывать живое вне времени, я видел его кладовую своими глазами, и человек из его подвала проспал взаперти годы, не постарев ни на день. Теперь у меня в столе лежала деревянная пластина, в которой что-то или кто-то спал ровным сном, и найден он был в дупле на моей земле, в шкатулке с клеймом моего рода.
Решение, принятое час назад, я переосмыслил, и на этот раз оно оказалось неверным. Теперь выходило, что я запер в столе спящего, о котором не знаю ровным счётом ничего, кроме того, что вода в нём помнит какую-то свою дорогу. Оставить такое за спиной, в доме, полном моих людей, и уйти на несколько дней туда, где меня не дозовёшься, было бы худшим из возможных раскладов. Если этому вздумается проснуться, встретить его здесь будет попросту некому.
– Принял, – сказал я. – Ты сделала всё правильно, и записи твои я посмотрю по возвращении, хотя руке твоей верю и без них. Теперь слушай, план меняется. Шкатулку забираю с собой, сегодня же.
Лиза выпрямилась, и морщинка у неё на лбу стала глубже.
– Ты понесёшь спящего, о котором ничего не знаешь, к сердцу собственной земли.
– Я не оставлю его в доме, где спишь ты и лежат пациенты, пока хозяин ходит по дальним ущельям. Из двух рисков я забираю с собой тот, который будет у меня перед глазами.
Она смотрела на меня несколько долгих секунд, потом коротко наклонила голову. Возразить ей было нечего, и мы оба это понимали. Морщинка со лба у неё так и не сошла, и пальцы всё держали край передника.
– Это ведь не всё, что ты хотела сказать.
Лиза кивнула, не отводя взгляда от моего лица.
Она разомкнула было губы, но тут же сомкнула, так ничего и не произнеся. Взгляд её перешёл от моего лица к окну, к светлой полосе песка у пруда, вернулся. Руки наконец отпустили передник и легли вдоль тела.
– Не всё, – проговорила она тихо. – Только остальному не место перед дорогой. Это моё бремя, Сева. Я несу его давно, и оно тяжкое, тяжелее всего, что я тебе когда-нибудь говорила. Ещё три дня оно ничего не изменит. Тебе же сейчас надо думать о воде и о людях, которых ведёшь с собой, и ни о чём больше. Вернёшься, сядем вот здесь, при закрытой двери, и я расскажу всё, от первого слова до последнего. Обещаю.
Давить на неё я в ту минуту не стал.
– Тогда договоримся так, – сказал я. – Ты хранишь свой ответ до моего возвращения. Причин вернуться у меня теперь две, и обе находятся в этой комнате.
Что-то дрогнуло у неё в лице, у самых губ, и не перешло в улыбку только потому, что девушка этому не позволила случиться.
Просить с меня обещаний в этот раз не стала. Она лучше всякого другого понимала, к чему я иду и чем такие походы оплачиваются, и цену пустым обещаниям перед дорогой знала по своему ремеслу.
Девушка вышла первой, и по коридору пронеслись её быстрые шаги, в сторону лечебницы. Я запер дверь и выдвинул потайное отделение.
Шкатулка лежала на своём месте, и сквозь щель под крышкой на дереве уже расползлось свежее тёмное пятно. Обложил изделие сухими травами из тех, что глушат чужую волшбу, завернул в холстину и убрал в заплечную сумку, под самую спину.
Собрались мы за час. Слава снёс к крыльцу торбы с солью и сухим песком, Виктор проверил фляги с колодезной водой и перетянул ремни, Степан молча вынес мне дорожное пальто и так же молча собрал провизию. Я взял с собой ещё и защитные артефакты, купленные в городе.
Из ворот мы вышли, когда солнце уже село за верхушки и от пруда потянуло первым ночным холодом.
К ручью мы добрались в полной темноте. Лес вёл нас сам, раздвигая подлесок и подставляя под ноги твёрдую землю, и фонарей мы не зажигали, освещения от леса хватало. Тишь лежала там же, головой против воды, и глаза её поймали нас задолго до того, как мы вышли к берегу.
Я присел рядом и положил ладонь на прохладную чешую.
– Мы идём туда, куда смотрит твоя голова, – сказал я. – К Истоку. Твоя застава снимается, пост теперь у нас общий. Пойдёшь первой.
Золотые полосы на её боках мигнули и налились ровным светом. Длинное тело развернулось в темноте против движения воды, и Тишь пошла вверх по ручью, беззвучно, держась в трёх шагах перед нами.
Так мы и двинулись в ночь по берегу вверх. Впереди змея, за ней я с шкатулкой за спиной, следом двое охотников с торбами, и где-то там, в самой глубине чащи, лежало озерцо в кольце древнейших деревьев, к которому нам предстояло успеть раньше, чем из него допьют последнее.
Пользоваться помощью Моха или Михи я сознательно не стал. Мне нужно было увидеть, что творится в моих землях на пути воды. Иначе я бы мог упустить нечто важное.
Вокруг искрились светлячки, и раскрывались шляпы флуоресцирующих грибов. Лес расступался перед Тишью сам, подлесок отводил ветви от лиц.
А ещё василиск обходил стороной всякую воду. Лужу на тропе, которую человек перешагнул бы не глядя, Тишь обтекала по дуге в три сажени, и мы шли за ней след в след. По всему выходило, что моя змея видела в этих лужах что-то, чего не видел ни лес, ни я.
Первое настоящее подтверждение её правоты мы получили у старицы за дальним покосом. Она числилась у меня тихой заводью, заросшей полумесяцем стоячей воды. Тишь взяла от неё в сторону загодя, шагов за сто, и повела нас дугой через покос, по открытому пространству – чего она не делала ещё ни разу за ночь.
На середине этой дуги я всё же оглянулся. Поверхность старицы лежала под звёздами ровным тусклым зеркалом, и по нему, поперёк безветренной ночи, прошла одна длинная медленная волна, от дальнего конца к ближнему.
На первом привале, в сухом овраге под корнями поваленной ели, я проверил ношу. Холстина, в которую я заворачивал шкатулку, промокла насквозь, до последней нитки, и травы под ней слиплись в тёмный войлочный ком. Самое изделие было сухим только сверху, на крышке, а снизу, по шву, набухала ровная влажная полоса. Дома листок отдавал росу редкими каплями, которые можно было сосчитать по пальцам. Теперь он тёк ровно и не переставая.
Слава тем временем пустил по кругу флягу, и колодезная вода после четырёх часов ходу показалась мне слаще любого кваса. Сам он отпил два глотка, завинтил крышку и убрал флягу за пазуху, к теплу.
– Экономишь? – спросил я.
– Считаю, – поправил он. – Фляг у нас на три дня, если пить в меру. А по-походному – на все пять. Раз уж из твоих ручьёв нам теперь ни глотка нельзя испить, буду считать я, у меня выйдет честнее, я жадный.
– Предосторожность хорошая. Но надеюсь, что нам не придётся задерживаться и на три дня.
Виктор промолчал, только передвинул свою торбу с солью так, чтобы она шла у него под правой рукой.
Мох вышел к нам во втором часу ночи, на краю старого малинника.
Он встал поперёк тропы серой горой, и Тишь легла на землю в трёх шагах от него и погасила полосы совсем. Охотники за моей спиной остановились без команды. Мох показался для всех нас.
– Хозяин в ночь идёт, – сказал Мох. – К воде идёт.
– К воде, – подтвердил я. – К самой старшей.
– Зверь от ручьёв ушёл. Весь. Кабан ушёл, олень ушёл, мышь и та ушла. Пить ходят к дождевым ямам, где вода с неба льёт. Из земляной воды не пьёт никто. Малый народ по дуплам сидит, наружу не идёт.
– Вот как. Значит, и зверьё опасность чует, – озвучил Виктор свои мысли.
Мох переступил ещё раз, потянул ноздрями воздух, и вдруг вся его серая туша подалась назад, разом, всеми четырьмя ногами. Голова его с рогами-корягами нагнулась к моей сумке, не приближаясь ни на пядь.
– Что несёшь, хозяин? – спросил он, и простые его слова легли тяжелее любых заклятий. – От неё водой пахнет. Больно уж странной. Знакомый запах. Но никак не пойму, откуда.
– Сам хочу узнать, Мох. За тем и несу.
– Неси, коли взял, – сказал он, смотря на сумку. – Только на ночлег с ней в одну яму не ложись. Клади поодаль.
Точнее про пиявку у сердца не сказал бы ни один профессор, и я запомнил его слова.
– Мы идём сегодня не быстро, осторожно. Пойдёшь с нами? – предложил я.
Лось мотнул тяжёлой головой в сторону, откуда мы пришли.
– До оврагов провожу. Дальше мне ходу нет, сам знаешь.
Он развернулся и пошёл рядом с нами. У оврагов дух остановился и стоял неподвижно, пока темнота не съела его серую тушу за нашими спинами.
Шёл я и думал о спящем у себя за спиной, потому что не думать о нём было невозможно. Лиза насчитала ему пульс вдвое реже человеческого, ровный, глубокий, и теперь, в тишине мёртвого леса, мне временами казалось, что я слышу его сквозь ремни, лопатками, редкие тяжёлые толчки в такт чьему-то чужому сну.
Проверить это было нельзя, слуха её у меня не было, и я запретил себе слушать спину. Однако одно я знал к этому часу уже наверняка. Чем ближе мы подходили к Истоку, тем щедрее сочилась шкатулка, и если это был не страх, то точно нетерпение.
Дальше лес вокруг переменился. Он вёл нас и держал тропу, но из него ушли звуки. К сухому руслу мы вышли за час до того времени, когда небо начинает сереть. И мне показалось, что сегодня дорога вела нас сильно дольше, чем обычно. Словно лес сам опасался пускать меня к Истоку.
Виктор поднял руку раньше, чем я успел открыть рот, и мы легли за гребень старой промоины все разом. Внизу, там, где летом лежала полоса окатанных камней, по которой мы в прошлый раз прошли, как по мостовой, текла вода.
Поток был неширокий, саженей пять, и неглубокий, по колено, и по всем законам этого мира ему полагалось журчать на камнях во весь голос. Однако вода эта шла вниз в полном молчании.
– Обход через ельник, как решили. По гребню, от воды не ниже десяти шагов, – напомнил я.
Мы поднялись и пошли вдоль потока, забираясь выше по склону, и вот тут я увидел то, что поселилось в моих землях. Вода в русле двинулась следом за нами.
Уровень в потоке приподнялся на ладонь, потом ещё, и тёмная гладь полезла из русла на наш берег, языками вытягиваясь вверх по склону нам наперерез.
– Стоять, – сказал я, и все остановились.
Тишь развернулась у моих ног головой к потоку, и полосы её налились светом в полную силу, впервые за ночь. Из ближнего языка, в пяти шагах от нас, начали подниматься пальцы. Длинные, серые, без ногтей, они выходили из тонкой плёнки воды, которой не хватило бы утопить и мышь, выходили десятками, и следом за пальцами из этой же плёнки стали набухать горбы спин.
Дальше мы сработали так, как я проговаривал им обоим ранее, и ни один не сбился.
Первым ударил валом Виктор. Земляной гребень высотой по пояс вспорол склон поперёк обоих языков, отсекая их от русла, и вода, что успела заползти выше вала, осталась запертой в двух мелких лужах, а в них остались те, кто в них формировался. Земля воду не берёт, только запирает.
Из ближней лужи тварь поднялась в полный рост.
Она была выше и уже человека, серая, глянцевая, и на месте лица у неё находилось ровное гладкое место. С длинных рук её стекало, да она и сама сочилась всем телом. Ей не хватало воды, чтобы поддерживать свою форму, и она это знала. Существо двинулось к Славе.
– Корни, – сказал я, и лес мигом ответил.
Из склона под тварью взметнулись корневища старой ели, оплели её поперёк туловища и по рукам и растянули над землёй, оторвав от лужи, от последней влаги. Тварь забилась беззвучно, страшно, всем телом, и там, где корни держали её, тело начало сохнуть и сереть пепельным.
– Соль! – рявкнул Слава уже в голос и сам же ударил первым.
Бить горстями он посчитал ниже своего достоинства. Охотник вспорол торбу ножом и обрушил на растянутую тварь весь мешок разом, с головы, как гасят огонь песком, и туда же, следом, высыпал пол торбы сухого речного песка. Существо под этой сухой лавиной осело, истончилось и посыпалось, и через десяток ударов сердца в корнях висела одна серая пустая шкура, лёгкая, как осиное гнездо.
Второй твари подняться не дали вовсе. Тишь ударила её взглядом ещё в луже, в тот самый миг, когда над водой нависли плечи, и тварь застыла глянцевым горбом, а корни вынули её из воды, застывшую, и держали в воздухе, пока она не высохла сама, тихо, как сохнет на заборе бельё.
Весь бой уложился в то время, за которое человек прочитает страницу.
Мы немного постояли в молчании и вслушивались. Поток за валом Виктора опал обратно в русло и шёл дальше как ни в чём не бывало.
Об отступлении здесь не шло и речи, я это понимал ясно. Поток просто потерял двух тварей и продолжил движение.
Я подошёл к висящей в корнях шкуре и осмотрел её, не касаясь.
Тварь с берега, которую мы сушили вчетвером у реки, была слеплена из воды и совсем малой горсти живого. В этой живого сидело куда больше, чем в той. Сквозь пепельную шкуру, там, где у неё должна была быть сердцевина, проступал плотный тёмный сгусток размером с два кулака, и я знал, из чьих запасов этот сгусток был набран. Подобные существа ходили по моей земле вовсе не для дозора. Они кормились и подрастали.
– Барин, – сказал Слава негромко.
Он стоял, вытянув перед собой правую руку, и смотрел на рукав. Там, где стекавшая с твари вода плеснула ему выше рукавицы, сукно выцвело добела.
– Рука как? – спросил я.
– Целая, – он пошевелил пальцами, сжал кулак, разжал. – Не достало до руки. Рукавица защитила.
Он её стянул и осмотрел со всех сторон, кожа её изнутри тоже стала белёсой, высохшей в жесть. Слава хмыкнул, сунул её за пояс белым пятном наружу и затянул ремень.
– Пусть висит, – сказал он. – Для памяти. Чтоб не совал руки куда не следует.
– Барин, – Виктор говорил, глядя на поток, и ружьё из рук не выпускал. – Вода в гору не идёт. Никогда и нигде. Её вели.
– Вели, – согласился я. – Смотри сам. Засаду поставили не на русле, где мы ждали бы её, а на обходе, на который мы должны были свернуть, увидев поток. Нас читали на два хода вперёд. А для этого нужны глаза. И я знаю, кому они принадлежат.
Посмотрел вниз, на склон, по которому мы поднялись, и тот уставился на меня десятком мелких луж, тусклых под серым небом, самых обыкновенных, мимо которых мы шли всю ночь. Тишь обходила каждую из них по дуге.
– Лужи, – сказал я. – Каждая на этой земле теперь чей-то глаз. Вот почему василиск водил нас петлями. Запомните оба: с этой минуты воду не переступать никакую, хоть бы в ней воробью по колено. Обходить так, как Тишь огибает.
Дальше мы придерживались этой стратегии, перевалили гребень, прошли через ельник и вернулись на маршрут в версте выше по склону, и там, на первом же сухом взлобке, я снял сумку, потому что почувствовал спиной то, чего чувствовать было нельзя. Сумка промокла у меня на спине насквозь.
С нижнего её шва, когда я поднял её на вытянутой руке, сорвалась капля, за ней вторая, и падали они не вниз.
То есть вниз, конечно, гравитация в этом мире работала исправно. Только упав на мох, капли собирались в бусины, замирали на секунду, словно осматривались, а потом трогались с места и ползли все до единой в одну сторону. Вверх по склону, между стеблями, огибая хвоинки, они сползались друг к другу, сливались в бусины покрупнее и уходили туда, где за деревьями, в темноте, шла к ущелью вода.
Мы смотрели на это втроём, и никто не говорил ни слова, потому что объяснения этому не было. Одно я понял твёрдо: предмет за моей спиной знал эту дорогу лучше нас всех
К ущелью мы вышли на сером рассвете.
Последнюю версту подъёма сумка капала уже на ходу. Я слышал это сквозь скрип ремней.
Исток открылся нам с последним поворотом, и я остановился. Озерцо за эти дни обмелело на добрую треть. Вокруг воды кольцом лежала полоса обсохших камней, тёмных по старой кромке и светлых по новой, и по этой светлой полосе было видно, как быстро уходит вода.
А на обсохших камнях, у самой воды, спиной к нам сидел человек.
Тишь у моей ноги оцепенела от головы до хвоста. За спиной у меня сухо, почти неслышно лёг на боевой взвод курок, и я поднял руку, останавливая Виктора раньше, чем палец его дошёл до скобы.
– Пуля воду не берёт, – сказал я негромко.
– Не берёт, – согласился человек у воды, не оборачиваясь, и голос его я узнал с первого слова. – Рад, что вы это усвоили, Всеволод Сергеевич.
Он поднялся одним движением, спокойным и экономным, и повернулся к нам. Лицо его было тем же, что в купальне, обыкновенным до незаметности, и смотрел он мимо охотников, мимо змеи – мне в лицо, так же прямо, как смотрел, когда говорил про душу.
Он сделал один шаг от воды, и на камне, там, где он сидел, не осталось ни следа сырости.
– Отдайте мне то, что принесли на спине. Отдайте своей волей, из рук в руки. И я навеки пропаду с ваших земель, с водой, с тварями и со всем, что за мной пришло. Даю слово. А слово у меня одно, как одна у меня вода.