По ту сторону оконного стекла шел дождь – ровно так, как он описывал в письме, наискось, и его усталость, покой и одиночество казались чем-то смертельно сельским, словно бы телом и душой он без единой жалобы предался бессоннице.
На следующий день они пошли на ярмарку мастеров, изначально задуманную как место, где жители окрестностей Санта-Тереса могли бы продавать и обменивать свои товары, куда съезжались бы мастера и крестьяне из ближайших селений, нагрузив тачки и навьючив ослов, – да что там ближайших, на ярмарке ждали торговцев скотом из Ногалес и Висенте Герреро, перекупщиков лошадей из Агуа-Прьета и Кананеа, а сейчас она существовала исключительно ради американских туристов из Феникса, которые приезжали автобусом или вереницей из трех-четырех машин и уезжали из города вечером того же дня. Литературоведам, впрочем, рынок понравился, и хотя изначально они ничего не планировали покупать, в конце концов Пеллетье приобрел по смехотворной цене глиняную статуэтку человека, сидящего на камне с газетой в руках. У человека были светлые волосы, а на лбу намечались крохотные дьявольские рожки. Эспиноса же купил индейский ковер у девушки, что стояла за лотком с коврами и пончо. На самом деле ковер не то чтобы сильно ему нравился, но девушка оказалась очень милой и они с удовольствием поболтали. Он спросил, откуда она родом – почему-то ему показалось, что она приехала со своими коврами из дальней дали, – но нет, девчонка жила в самой Санта-Тереса, в квартале к западу от рынка. Также она сказала, что ходит на подготовительные курсы и, если все сложится, пойдет учиться на медсестру. Эспиносе девушка показалась не только красивой – пусть и слишком миниатюрной на его вкус, – но также и умной.
В гостинице их ожидал Амальфитано. Они пригласили его пообедать, а потом все четверо отправились по редакциям газет, что издавались в Санта-Тереса. Там они просмотрели все номера за месяц, предшествующий дню, когда Альмендро встретился с Арчимбольди в Мехико, не оставив без внимания даже вчерашний день, однако не нашли ни единого указания на то, что Арчимбольди побывал в этом городе. Сначала они просмотрели некрологи. Потом углубились в изучение разделов «Общество и политика», и даже прочитали заметки в «Сельском хозяйстве и животноводстве». У одной газеты не было приложения с новостями культуры. В другой раз – в неделю выходила рецензия на какую-нибудь книгу и печатались сведения о всяких культурных событиях в Санта-Тереса (уж лучше бы они посвятили эту страницу спорту). В шесть вечера они попрощались с чилийским преподавателем в дверях одной из редакций и вернулись в гостиницу. Там приняли душ и принялись просматривать накопившуюся корреспонденцию. Пеллетье и Эспиноса написали Морини, сообщая о скудных результатах своих изысканий. В обоих письмах они также писали, что если ничего не изменится, то они скоро, максимум через пару дней, вернутся в Европу. Нортон ничего не написала Морини. На последнее его письмо она тоже не ответила – ей не хотелось вызывать на разговор Морини, который сидел неподвижно в комнате и созерцал дождь, словно бы она хотела ему что-то сказать, но в последний момент передумала. Вместо этого она, не предупредив друзей, позвонила Альмендро в Мехико, и после двух неудачных попыток (секретарша Свиньи и его домработница не говорили по-английски, хотя обе старались изо всех сил) сумела-таки попасть на него.
С удивительной терпеливостью Свинья снова пересказал ей на блестящем стэнфордском английском все, что произошло, начиная с того, как ему позвонили из гостиницы, где Арчимбольди допрашивали трое полицейских. Он рассказал – ни в чем не расходясь с предыдущей версией истории – как они впервые встретились, как пили на площади Гарибальди, как вернулись в гостиницу, где Арчимбольди забрал свой чемодан, и как они доехали до аэропорта (молча по большей части), где Арчимбольди сел на самолет до Эрмосильо и навсегда исчез из его жизни. Начиная с этого момента, Нортон расспрашивала только про то, как Арчимбольди выглядел. Высокий, выше чем метр девяносто, волосы седые, густые, несмотря на лысину на затылке, худой и явно сильный физически.
– Суперстарик какой-то, – сказала Нортон.
– Нет, я бы так не сказал, – ответил Свинья. – Когда он открыл чемодан, я там увидел много лекарств. И у него пятна на коже. Иногда кажется, что он очень устает, хотя и восстанавливается быстро. А может, так только кажется.
– Какие у него глаза? – спросила Нортон.
– Голубые, – ответил Свинья.
– Нет, я знаю, что голубые, я прочитала все его книги, и не по разу, они совершенно точно голубые и другими быть не могут, я хочу спросить, какие они, какое впечатление они произвели на вас.
На том конце провода воцарилось глубокое молчание, словно бы Свинья не ожидал такого вопроса или сам им задавался много раз, но так и не сумел ответить.
– Трудный вопрос, – проговорил наконец Свинья.
– Вы единственный человек, который может на него ответить, его никто долгое время не видел, так что вы, так сказать, в привилегированном положении, – настояла Нортон.
– Ничосе, – пробормотал Свинья.
– Простите? – переспросила Нортон.
– Ничего-ничего, я просто думаю, – отозвался Свинья.
И, помолчав немного, сказал:
– У него глаза слепого, в смысле, нет, он-то не слепой, просто они точь-в-точь как у слепого, хотя, может, я и ошибаюсь.
Вечером все трое отправились на вечеринку, которую давал в их честь ректор Негрете, хотя они сами ни сном ни духом не знали, что вечеринка, оказывается, дается в их честь. Нортон гуляла по саду вокруг дома и восхищалась растениями, которые жена ректора называла одно за другим (впрочем, она потом все равно забыла все названия). Пеллетье долго беседовал с деканом Геррой и с другим преподавателем университета, который защищал диссертацию в Париже по творчеству одного мексиканца, который писал на французском (мексиканец – и на французском пишет?..), да-да, очень интересный и любопытный человечек, и писатель хороший, – университетский преподаватель назвал его несколько раз (Фернандес?.. или Гарсия?..), жизнь у него бурная, это точно, – он был коллаборационистом, да-да, близко дружил с Селином и Дриё Ла Рошелем, был учеником Морраса, которого Сопротивление расстреляло, не Морраса, конечно, а мексиканца, который сумел, да-да, до самого конца держаться как мужчина, не то что эти его французские коллеги, которые сбежали в Германию поджав хвост, но этот Фернандес или Гарсия (или Лопес?.. а может, Перес?..) никуда из дома не пошел, а сидел и ждал, как настоящий мексиканец, когда за ним придут, и ноги у него не дрожали, когда его вывели (или выволокли?) на улицу, толкнули к стене и расстреляли.
Эспиноса же все это время просидел рядом с ректором Негрете и несколькими влиятельными лицами того же возраста, что и хозяин дома, которые говорили только по-испански и совсем чуть-чуть по-английски, и ему пришлось терпеливо сносить беседу, в которой полагалось расхваливать признаки неостановимого прогресса города Санта-Тереса.
Все трое литературоведов не могли не заметить, кто весь вечер был спутником Амальфитано. А был им молодой статный и спортивный молодой человек с очень белой кожей, который прилип к чилийскому преподавателю как банный лист и время от времени начинал бурно, по-театральному жестикулировать и корчить дикие гримасы, приличествующие лишь безумцу, а в остальных случаях просто выслушивал то, что Амальфитано говорил ему, и постоянно мотал, почти спазматически, головой, отрицая все ему сказанное, как будто универсальные правила беседы ложились на него непосильным грузом или слова Амальфитано (судя по лицу, увещевания) никогда не попадали в цель.
С ужина все трое ушли, отягощенные одним подозрением и несколькими предложениями. Предложения были такие: прочитать в университете лекцию о современной испанской литературе (Эспиноса), прочитать лекцию о современной французской литературе (Пеллетье), прочитать лекцию о современной английской литературе (Нортон), провести семинар по творчеству Бенно фон Арчимбольди и немецкой послевоенной литературе (Эспиноса, Пеллетье и Нортон), принять участие в коллоквиуме по экономическим и культурным связям между Европой и Мексикой (Эспиноса, Пеллетье и Нортон, кроме того, декан Герра и два преподавателя экономики из университета), съездить посмотреть предгорья Сьерра-Мадре и, наконец, поехать на ранчо рядом с Санта-Тереса на барбекю, где предполагалось запечь на огне ягненка, а также встретиться с множеством университетских преподавателей на фоне потрясающей красоты пейзажа (как сказал Герра), – впрочем, ректор Негрете уточнил, что пейзаж отличался скорее дикой красотой и для некоторых выглядел так и вовсе шокирующе. Подозрение было следующим: похоже, Амальфитано – гомосексуалист, и тот страстный юноша – его любовник (подозрение совершенно ужасное, поскольку за ужином их быстро проинформировали, что этот молодой человек – единственный сын декана Герры, непосредственного начальника Амальфитано, правая рука ректора и что либо они ошибаются, либо Герра не имел представления о том, в какой переплет попал его отпрыск).
– Все это может кончиться перестрелкой, – проронил Эспиноса.
Потом они заговорили о чем-то другом, а потом пошли, совершенно измученные, спать. На следующий день объехали на машине весь город, предоставив случаю выбирать направление и никуда не спеша, словно на самом деле ожидали увидеть, что по тротуару идет высокий старик немец. Западные кварталы оказались очень бедными: улицы без асфальтового покрытия, наскоро построенные из бросового материала халупы. В центре располагалась историческая часть, с трех-четырехэтажными старинными домами и площадями с нижними галереями, погруженными в молчание и забвение, вымощенными булыжниками улочками, по которым быстро шли молодые офисные работники в одних рубашках и индианки с мешками за плечами, там же на перекрестках праздно болтались шлюхи и молодые сутенеры – все сценки из мексиканской жизни, взятые из черно-белого фильма. В восточной части города селились люди среднего класса и богачи. Там литературоведы видели проспекты с ухоженными деревьями, и детские площадки, и торговые центры. Там же находился университет. В северной части города они ехали мимо фабрик и заброшенных ангаров и улицы, сплошь состоявшей из баров, сувенирных магазинов и маленьких гостиниц, про которую говорили, что здесь никогда не спят, а вокруг – снова бедные кварталы, пусть и менее пестрой застройки, и пустыри, среди которых время от времени торчала школа. На юге они обнаружили железные дороги и футбольные поля для бедняков, проживавших тут же, в окрестных хижинах, и даже увидели, как те играют, смотрели прямо из машины, а играли команда умирающих против конченых доходяг, а еще они увидели два ведущих из города шоссе и овраг, превращенный в городскую свалку, а также кварталы, которые росли увечными – хромыми, или безрукими, или слепыми, – и время от времени, вдалеке, силуэты промышленных складов и сборочные цеха на горизонте.
Город, сам город, казался бесконечным. Если ты углублялся, скажем, в восточные районы, в какой-то момент кварталы среднего класса заканчивались и появлялись, как зеркальное отражение западной окраины, такие же бедняцкие кварталы, только здесь они тянулись по сильно пересеченной местности со сложной орографией: холмы, впадины, развалины старинных ранчо, сухие русла рек – все это помогало избегнуть скученности. В северной части они видели забор, разделявший Соединенные Штаты и Мексику, а за забором созерцали – на этот раз выйдя из машины – Аризонскую пустыню. В западной части города объехали по кругу несколько промышленных полигонов, которые, в свою очередь, окружали кварталы халуп.
Ощущение было такое, что город растет с каждой секундой. В окрестностях Санта-Тереса литературоведы видели стаи черных настороженных птиц, прыгающих по конским пастбищам, – их называли грифами, но на самом деле это были маленькие стервятники. Где они видели стервятников, других птиц не было. Они выпили текилы, поели такос, любуясь замечательным видом с террасы мотеля на шоссе, ведущее в Каборку. К вечеру небо покраснело, как цветок-живоглот.
Когда они вернулись, их уже поджидал Амальфитано в компании сына Герры, который всех пригласил отужинать в ресторане, специализирующемся на северной мексиканской кухне. Место оказалось атмосферное, но еда им не пошла абсолютно. Они также обнаружили (или думали, что обнаружили): отношения между чилийским преподавателем и сыном декана были скорее характера сократического, нежели гомосексуального, и это в некоторой степени их успокоило, поскольку необъяснимым образом все трое привязались к Амальфитано.
В течение трех дней они жили словно погруженные в глубины океана. Выискивали по телевизору самые дикие и неправдоподобные новости, перечитывали романы Арчимбольди, которые теперь вдруг перестали понимать, долго спали после полудня и засиживались допоздна на террасе, рассказывали про свое детство – чего раньше никогда не делали. В первый раз они почувствовали себя, все трое, побратимами или солдатами-ветеранами ударного батальона, которым по большей части ничего уже не интересно. Напивались и вставали поздно, и только время от времени снисходили до того, чтобы прогуляться с Амальфитано по городу, посмотреть достопримечательности, которые могли бы привлечь гипотетического туриста-немца в годах.
И да, они действительно поехали на барбекю, и их движения были выверенными и скромными, как у трех космонавтов, только что прибывших на планету, где все непонятно. В патио, где запекали ягнят, они увидели многочисленные благоухающие мясом дыры в земле. Преподаватели Университета Санта-Тереса выказали себя до крайности ловкими во всем, что касалось сельхозработ. Двое устроили скачки. Третий спел романс 1915 года. В загоне предназначенных для корриды быков некоторые бросали лассо – впрочем, получилось не у всех. Когда появился ректор Негрете – до этого он сидел в главном доме с каким-то типом, похоже, начальником персонала на ранчо, – начали откапывать мясо и по патио поплыла тонкая завеса дыма, пахнущая мясом и горячей землей, и обволокла всех подобно туману, который предшествует убийствам, а потом взяла и таинственным образом исчезла, а женщины носили к столам тарелки, и одежда, и кожа пропитывались этими ароматами.
Той ночью, наверное потому, что переели и перепили, всем троим приснились кошмары, которые они так и не сумели припомнить после пробуждения несмотря на все приложенные усилия. Пеллетье снилась страница, страница, которую он просматривал и слева направо, и справа налево, всеми возможными способами: двигал ее, поворачивал голову, и с каждым разом все быстрее, – и все равно не находил в ней никакого смысла. Нортон приснилось дерево, английский дуб, который она поднимала и носила с места на место по какому-то полю, и ни одно ее полностью не устраивало. У дуба то не было корней, то были, и они, длинные как змеи или как волосы Горгоны, волочились вслед за ней. Эспиносе приснилась девушка в ковровой лавке. Он хотел купить ковер, любой ковер, и девушка показывала ему много ковров, один за другим, не останавливаясь. Ее тонкие загорелые руки все время двигались, и это мешало ему заговорить, мешало сказать что-то важное, взять ее за руку и вывести отсюда.
На следующее утро Нортон не вышла к завтраку. Они позвонили ей – а вдруг она плохо себя чувствует? – но она ответила, что просто хочет спать, пусть они на нее не рассчитывают. Они расстроились, но приехал Амальфитано, и они отправились на машине на северо-восток города, где устанавливали цирковой шатер. Амальфитано сообщил, что в цирке выступает немецкий иллюзионист доктор Кениг. Он узнал об этом вчера вечером, по возвращении с барбекю: кто-то прошелся от сада к саду и распихал небольшие, с листок величиной, рекламные объявления. На следующий день на перекрестке, где он ждал автобус, идущий до университета, Амальфитано увидел на голубой стене цветной плакат с перечнем звезд будущего представления. Среди них фигурировал и немецкий фокусник, и Амальфитано подумал: а вдруг этот самый доктор Кениг – псевдоним Арчимбольди? С точки зрения здравого смысла идея была вполне идиотской (так он сам подумал), но литературоведы настолько расстроились, что ему показалось: а чего бы им не сходить в цирк? И когда предложил это гостям, те воззрились на него как на самого глупого ученика в классе.
– А что Арчимбольди делать в цирке? – спросил Пеллетье, когда они уже сели в машину и поехали.
– Не знаю, – признался Амальфитано, – вы у нас эксперты, а я думаю, это будет первый немец, которого мы здесь встретим.
Цирк назывался «Международный», и какие-то люди раскидывали огромный шатер-шапито, орудуя шнурами и шестами (или так показалось литературоведам), и люди эти показали трейлер, в котором жил хозяин. Им оказался чикано [8] лет пятидесяти, который долгое время проработал в европейских цирках и объехал с ними весь континент от Копенгагена до Малаги, не всегда успешно выступая в городках и деревнях, а потом решил вернуться в Эрлимарт, в Калифорнию, откуда был родом, и основал свой собственный цирк. Он назвал его международным, потому что одно время держался идеи собрать в нем артистов со всего мира, но на самом деле у него были в основном заняты мексиканцы и американцы, впрочем, с просьбой взять на работу к нему обращались даже люди из Центральной Америки, а однажды у них выступал канадский дрессировщик семидесяти лет от роду, которого уже не брали цирки в Соединенных Штатах. Да, цирк у нас скромный, сказал он, зато это первый цирк, где хозяин чикано.
Когда они не гастролировали, труппу можно было увидеть в Бейкерсфилд (это неподалеку от Эрлимарта), где у них была зимняя штаб-квартира, хотя иногда они зимовали в мексиканском городе Синалоа, но не надолго, а строго для того, чтобы съездить в Мехико и подписать контракты с южными городками, вплоть до границы с Гватемалой, – а потом снова возвращались в Бейкерсфилд. Когда иностранцы спросили хозяина о докторе Кениге, тот сразу поинтересовался, нет ли у них проблем (долгов или спорных моментов) с иллюзионистом, на что Амальфитано быстро ответил, что нет, как вы могли такое подумать, эти сеньоры – уважаемые университетские преподаватели из Испании и Франции, а он сам – чтобы не оставалось уже никаких сомнений – преподает в Университете Санта-Тереса.
– А, ну тогда ладно, – сказал чикано, – раз так, я вас отведу к доктору Кенигу. Кстати, он сам тоже был, ежели я ничего не путаю, преподавателем в университете.
Сердце литературоведов при этих словах перекувыркнулось в груди. Потом они пошли вслед за хозяином между трейлеров и передвижных клеток цирка, пока не дошли до того, что, по всей видимости, было окраиной лагеря. Дальше тянулась только желтая земля, которую едва ли оживляли чернеющие вдали халупы и проволока на американо-мексиканской границе.
– Ему нравится жить в тишине, – сказал хозяин, хотя они ни о чем его не спросили.
И аккуратно, костяшками пальцев постучал в дверь маленького трейлера иллюзиониста. Кто-то ее открыл, и из темноты внутри послышался голос: «Что нужно?» Хозяин сказал, что это он и что с ним – друзья из Европы, хотят поприветствовать вас. «Заходите», – снова прозвучал голос, и они по единственной ступеньке поднялись в трейлер, два крохотных, чуть более иллюминатора, окошка которого закрывали занавески.
– Где бы нам тут присесть? – проговорил импресарио и тут же раздвинул занавески.
На кровати лежал лысый, с оливковой кожей тип в огромных черных шортах – больше на нем ничего не было. Он смотрел на них, с трудом моргая. Ему было не более шестидесяти лет, а то и меньше, и это тут же подсказывало – не тот человек; тем не менее литературоведы решили остаться ненадолго и по крайней мере поблагодарить за то, что он согласился с ними увидеться. Амальфитано, единственный, кто пребывал в хорошем настроении, объяснил, что они ищут немецкого друга, писателя, и никак не могут его найти.
– И вы думали найти его в моем цирке? – поинтересовался импресарио.
– Его-то нет, но вдруг кто-то его знает, – отозвался Амальфитано.
– Писателя мне не приходилось нанимать, – сказал хозяин.
– А я не немец, – сказал доктор Кениг, – я американец, и зовут меня Энди Лопес.
С этими словами он извлек из пиджака, висевшего на вешалке, бумажки и протянул им водительское удостоверение.
– А что за фокус вы показываете? – спросил Пеллетье на английском.
– Я обычно начинаю с блох. Они исчезают, – сказал доктор Кениг, и все пятеро рассмеялись.
– Это чистая правда, – подтвердил импресарио.
– Потом у меня исчезают голуби, потом кот, потом пес, а в конце – ребенок.
После визита в Международный цирк Амальфитано пригласил их пообедать у него дома.
Эспиноса вышел на задний дворик и увидел, что на веревке для сушки белья висит книга. Ему не хотелось подходить и смотреть, что за книга, но, когда он снова вошел в дом, спросил у Амальфитано, что это.
– Это «Геометрическое завещание» Рафаэля Дьесте, – ответил Амальфитано.
– Рафаэль Дьесте, галисийский поэт, – добавил Эспиноса.
– Так точно, – покивал Амальфитано. – Только в этой книге не стихи, а сплошная геометрия – он рассказывает, что с ним приключалось, пока он преподавал в колледже.
Эспиноса передал Пеллетье слова Амальфитано.
– И что, висит, говоришь, на заднем дворе? – с улыбкой сказал Пеллетье.
– Да, – кивнул Эспиноса, пока Амальфитано искал в холодильнике, чего бы им поесть, – висит, как мокрая рубашка.
– Вам как фасоль, нравится? – спросил Амальфитано.
– Да, да, не волнуйтесь, мы уже ко всему привыкли, – сказал Эспиноса.
Пеллетье подошел к окну и посмотрел на книгу, листки которой тихонько качались под мягким вечерним ветерком. Потом вышел, подошел к сушилке и начал пристально ее осматривать.
– Не снимай ее, – услышал он за спиной голос Эспиносы.
– Эту книгу сюда повесили не для просушки, она тут давно болтается, – сказал Пеллетье.
– Я так и думал, – покивал Эспиноса. – Не трогай ее, пойдем лучше в дом.
Амальфитано смотрел за ними, покусывая губу, и лицо его выражало не отчаяние, а глубокую, неохватную грусть.
Когда литературоведы развернулись к двери, он отошел от окна и быстро вернулся на кухню, где тут же сделал вид, что целиком поглощен приготовлением ужина.
Когда оба вернулись в гостиницу, Нортон объявила, что на следующий день уезжает, Эспиноса и Пеллетье приняли эту новость без удивления, словно бы давно ожидали таких слов. Рейс Нортон вылетал из Тусона. И несмотря на протесты – Нортон хотела ехать на такси – они решили довезти ее до аэропорта. Той ночью все трое засиделись допоздна, болтая: Эспиноса и Пеллетье рассказали, как отправились в цирк, и заверили ее, что, если и дальше дела будут идти таким манером, они самое позднее через три дня тоже улетят домой. Затем Нортон пошла спать, а Эспиноса предложил провести эту последнюю ночь в Санта-Тереса всем вместе. Нортон его не поняла: ведь улетала только она, а они оставались еще на несколько ночей.
– Я хочу сказать – втроем. Всем вместе, – объяснил Эспиноса.
– В постели? – спросила Нортон.
– Да, в постели, – подтвердил Эспиноса.
– Нет, не хочу, – сказала Нортон. – Предпочитаю спать одна.
Так что они проводили ее до лифта, а потом вернулись в бар, заказали по «кровавой Мэри» и, пока коктейль готовили, сидели молча.
– Вот я попал так попал, – вздохнул Эспиноса, когда бармен принес им напитки.
– Да уж, – согласился Пеллетье.
– Ты заметил, – спросил Эспиноса после недолгой паузы, – что за все время мы только раз оказались с ней в постели?
– Конечно, заметил, – кивнул Пеллетье.
– И чья это вина? – проговорил Эспиноса. – Наша или ее?
– Не знаю, – отозвался Пеллетье. – По правде говоря, мне все эти дни не слишком-то и хотелось заниматься любовью. А тебе?
– Мне тоже, – сказал Эспиноса.
Они снова замолчали.
– Думаю, с ней примерно то же самое происходит, – заметил Пеллетье.
Из Санта-Тереса они выехали засветло. Перед тем как отправиться в путь, позвонили Амальфитано и предупредили, что едут в Штаты и пробудут там практически весь день. На границе американские таможенники попросили показать документы на машину и пропустили их. Согласно инструкциям гостиничного администратора они поехали по неасфальтированному шоссе, и некоторое время дорога шла через леса и овраги, словно бы они по ошибке попали под какой-то экспериментальный купол с собственной экосистемой. Они даже подумали, что опоздают на рейс и даже вовсе никуда не доберутся. Неасфальтированная дорога тем не менее закончилась в Соноите, а там они уже выбрались на шоссе-83 и с него попали на автостраду-10, которая шла до самого Тусона. В аэропорту им хватило времени на то, чтобы выпить кофе и обсудить, что они будут делать, когда вернутся в Европу. А потом Нортон прошла на посадку, и через полчаса ее лайнер поднялся в воздух курсом на Нью-Йорк, где она планировала пересесть на самолет, который доставил бы ее в Лондон.
На обратном пути они поехали по шоссе-19 до Ногалеса, впрочем, нет, с шоссе свернули после Рио-Рико и поехали вдоль границы со стороны Аризоны, до самого Лочиэля, где вернулись на мексиканскую территорию. Хотелось есть и выпить, но они не остановились ни в одной деревушке. В пять вечера приехали в гостиницу, приняли душ и спустились вниз – съесть по сэндвичу и позвонить Амальфитано. Тот сказал им, чтобы они никуда из гостиницы не выходили, что он сейчас возьмет такси и приедет буквально через десять минут. Мы никуда не спешим, ответили они.
Начиная с этого момента реальность Пеллетье и Эспиносы принялась рваться и расслаиваться, как бумажная театральная декорация, а за ней открылось то, что всегда за ней пребывало: дымящийся пейзаж, словно бы кто-то, возможно ангел, готовил огромное барбекю для огромной, но невидимой толпы народу. Они стали вставать поздно, перестали есть, как американские туристы, в гостинице и переместились в центр города, где завтракали в темных забегаловках (им подавали пиво и острые чилакилес) или в кафе с высокими, в пол, окнами, на которых официанты писали белой краской, что сегодня подается на бизнес-ланч. Ужинали они где придется.
Они приняли предложение ректора и прочли две лекции – одну по французской, другую – по испанской современной литературе, – да такие, что выставили себя сущими мясниками; впрочем, были и положительные моменты: так, слушатели, в основном молодые люди, читающие Мишо и Ролана или Мариаса и Вила-Матаса, к финалу дрожали как цуцики. А потом, уже на пару, они прочитали для потоковой аудитории лекцию о творчестве Бенно фон Арчимбольди; на этот раз они выглядели не столько мясниками, сколько потрошителями и продавцами требухи, но что-то, поначалу слабо различимое, что-то, намекавшее, хоть и в тишине, на неслучайность этой встречи, придержало их разбег: среди публики, не считая Амальфитано, сидели трое юных читателей Арчимбольди, и они к концу едва не расплакались. Один из них, говоривший по-французски, даже принес с собой книгу, переведенную Пеллетье. Вот так оказалось, что даже здесь творятся чудеса. Интернет-библиотеки вовсю работали. Культура, несмотря на исчезновения и чувство вины, продолжала жить, постоянно преображаясь, – это они тут же обнаружили, когда молодые читатели Арчимбольди после лекции отправились, по просьбе Пеллетье и Эспиносы, в зал славы университета, где накрыли столы к банкету, точнее коктейлю, а еще точнее к коктейльчику, или, возможно, это было просто данью уважения к знаменитым профессорам; на мероприятии, за неимением другой темы, восхваляли немецких авторов, всех, а еще говорили об историческом значении таких университетов, как Сорбонна и Саламанка, в которых (к немалому удивлению литературоведов) двое местных преподавателей (один римского права, а другой – уголовного) в свое время учились. Позже, отведя Пеллетье и Эспиносу в сторону, декан Герра и секретарша ректора вручили им денежные чеки, а еще чуть позже, воспользовавшись тем, что одна из преподавательских жен упала в обморок, они тихонько ушли не попрощавшись.
С ними сбежали Амальфитано (по роду службы ему приходилось частенько бывать на таких мероприятиях) и трое студентов, читателей Арчимбольди. Сначала все пошли поужинать в центре города, а потом прогулялись по улице, которая никогда не засыпала. Во взятую напрокат машину, пусть и большую, они влезли с трудом, и пешеходы на них с любопытством поглядывали – впрочем, они на всех так смотрели, – а потом, различив на заднем сиденье Амальфитано и троих мальчиков, быстро отводили взгляд.
Они зашли в бар, который знал один из юношей. Заведение отличалось приличными размерами, а сзади, в засаженном деревьями дворике, была небольшая арена для петушиных боев. Юноша сказал, что отец время от времени приводил его сюда. Заговорили о политике, и Эспиноса переводил Пеллетье то, что сказали мальчики. Всем троим едва ли исполнилось двадцать, и выглядели они прекрасно: здоровые, свежие, охочие до знаний. Амальфитано, напротив, тем вечером казался очень усталым и разбитым. Пеллетье шепотом спросил, не случилось ли чего. Амальфитано покачал головой и сказал, что нет, всё в порядке, хотя литературоведы, вернувшись в гостиницу, согласились, что состояние приятеля, который курил одну сигарету за другой и пил не останавливаясь и за весь вечер едва ли проронил два слова, соответствовало либо началу депрессии, либо сильнейшему нервному перевозбуждению.
На следующий день Эспиноса спустился вниз и обнаружил, что Пеллетье, в бермудах и кожаных сандалиях, уже сидит на террасе и читает утренние газеты Санта-Тереса, вооружившись испанско-французским словарем, который, похоже, успел купить буквально только что.
– Мы в центр завтракать не поедем? – поинтересовался Эспиноса.
– Нет, – отрезал Пеллетье. – Хватит пить и жрать вредную для моего желудка еду. Я хочу понять, что тут происходит.
Эспиноса тут же припомнил, что прошлым вечером один из мальчиков рассказал им про убийства женщин. В памяти осталось, как юноша сказал: их больше двухсот, и ему пришлось повторить это дважды или трижды, так как ни Эспиноса, ни Пеллетье не поверили в то, что услышали. Не поверить, подумал Эспиноса, это все равно что преувеличить – такая фигура речи. Видишь что-то красивое – и глазам своим не веришь. Тебе рассказывают что-то… к примеру, тебе говорят про красоту исландских пейзажей… как там люди в горячих источниках, между гейзерами, купаются, а ты это уже видел на фотографиях, но все равно говоришь – поверить не могу… Хотя, конечно, веришь… Это такая формула вежливости… То есть ты позволяешь собеседнику сказать – это чистая правда… а потом говоришь: поверить не могу. Сначала не веришь, а потом это кажется невероятным.
Прошлым вечером они, похоже, именно это сказали мальчику (здоровому, сильному и чистому), который уверял их: да, более двухсот женщин погибли. Но не за короткий же промежуток времени? С 1993 или 1994 года и по сей день… А возможно, убийств на самом деле больше. Может, двести пятьдесят или даже триста. Мальчик сказал по-французски: точнее мы никогда не узнаем. Мальчик, который прочитал книгу Арчимбольди в переводе Пеллетье и сумел это сделать благодаря интернет-библиотеке. Французский у него не очень, подумал Эспиноса. Но можно же плохо говорить на языке или даже вовсе не говорить, а читать получается. Во всяком случае, много женских трупов.
– А преступники? – спросил Пеллетье.
– Они кого-то арестовали, причем давно, но женщины продолжают умирать, – сказал один из юношей.
Тут Эспиноса припомнил: Амальфитано молчал, словно мыслями был не с ними, – возможно, пьян в стельку. За соседним столом сидело трое чуваков, которые время от времени поглядывали с интересом – видимо, им стало любопытно, о чем говорят.
«А что я еще помню?» – подумал Эспиноса. Кто-то, один из мальчишек, сказал: это вирус, который делает из человека убийцу. Еще кто-то сказал: имитатор. Кто-то произнес – Альберт Кесслер. Еще он в какой-то момент пошел в туалет – затошнило. Пока его рвало, кто-то снаружи, возможно тот, кто мыл руки или умывался или причесывался перед зеркалом, сказал ему:
– Блюй спокойно, товарищ.
«И этот голос меня успокоил, – подумал Эспиноса, – а это значит, в какой-то момент я беспокоился, но с чего бы?» Когда он вышел из кабинки, никого уже не было, только доносилась, немного приглушенно, музыка из бара и спазматически ревели трубы канализации. «А кто же нас привез обратно в гостиницу?» – подумал он.
– Кто нас обратно привез? – спросил он Пеллетье.
– Ты, – ответил Пеллетье.
В тот день Эспиноса оставил Пеллетье наедине с газетами в гостинице и пошел в город сам. Хотя для завтрака было уже поздновато, он зашел в бар на улице Ариспе, где ему еще не приходилось бывать, и попросил что-нибудь для поправки.
– От похмелюги это – лучше не бывает, – сказал бармен, ставя перед ним стакан холодного пива.
Из глубины бара слышалось шипение – что-то жарили. Он попросил чего-нибудь поесть.
– Кесадилий, сеньор?
– Одну кесадилью, пожалуйста, – сказал Эспиноса.
Официант пожал плечами. В баре было пусто и не так темно, как в тех заведениях, куда Эспиноса обычно ходил по утрам. Тут открылась дверь туалета, и из нее вышел очень высокий человек. У Эспиносы болели глаза, его опять накрыло тошнотой, но появление высокого человека быстро привело его в чувство. В темноте он не мог разглядеть черты лица или определить возраст. Высокий человек, к счастью, сел рядом с окном, и желто-зеленый свет озарил его лицо.
Эспиноса тут же понял – это не Арчимбольди. Скорее, фермер или скотовладелец, приехавший по делам в город. Официант поставил перед Эспиносой кесадилью. Тот ухватился за нее и тут же обжег пальцы. Пришлось попросить салфетку. Потом он окликнул официанта и заказал еще три штуки. Выйдя из бара, он направился на ярмарку ремесел. Кое-какие торговцы уже прибирали продукцию и складывали столы. Час был обеденный, и народу осталось немного. Поначалу он не сразу отыскал прилавок, за которым стояла девочка, продававшая ковры. Улочки в рыночном квартале были грязные – казалось, тут продавали не сувениры, а еду – или фрукты или зелень. Наконец он ее увидел: она сворачивала ковры и перевязывала их с каждого конца. Самые маленькие, дверные коврики-чаапинос, она складывала в длинную картонную коробку. Вид у нее был отсутствующий, словно мыслями она витала где-то далеко отсюда. Эспиноса подошел и погладил один из ковров. Спросил, помнит ли она его. Девушка нисколько не удивилась. Подняла глаза, посмотрела на него и ответила – да, помню, с восхитительной естественностью.
– Так кто же я? – спросил Эспиноса.
– Испанец, который купил у меня ковер, – ответила девушка. – Мы с вами еще разговаривали.
Расшифровав газеты, Пеллетье вдруг почувствовал невероятное желание принять душ и смыть с себя всю приставшую к коже грязь. Еще издалека он увидел Амальфитано. Тот зашел в гостиницу и заговорил с администратором. Подойдя к террасе, вяло помахал рукой – мол, вижу-вижу тебя. Пеллетье поднялся и попросил его заказать то, что душе угодно, а он сейчас пойдет в душ. Уходя, он отметил про себя: у Амальфитано покрасневшие, с глубоко залегшими тенями глаза, словно бы приятель еще не ложился спать. Пока шел по вестибюлю, он вдруг передумал и присел перед одним из двух компьютеров, стоявших в маленьком зальчике рядом с баром, которые гостиница предоставляла в пользование посетителям. Просмотрев корреспонденцию, он обнаружил длинное письмо от Нортон, в нем она поясняла, каковы были, на ее взгляд, подлинные мотивы, по которым она так резко сорвалась с места и уехала. Письмо он читал так, словно его до сих пор штормило от выпитого. Пеллетье еще подумал о молоденьких читателях Арчимбольди, с которыми познакомился вчера вечером, и ему смутно захотелось стать как они, поменяться с ними жизнями. И сам же себе признался: это все усталость. Одна из ее форм. Потом он вызвал лифт и поднялся к себе на этаж в компании с американкой лет семидесяти, которая читала мексиканскую газету – точно такую же, как та, что он проштудировал сегодня утром. Раздеваясь, он все думал, как это сказать Эспиносе. Возможно, у него в почте тоже лежит письмо от Нортон. «Ну что я могу сделать-то?» – спросил он себя.
Унитаз так и оставался разбитым, и несколько секунд Пеллетье пристально разглядывал трещину. По телу струилась холодноватая вода. «Что нам говорит здравый смысл?» – подумал он. Здравый смысл подсказывал: надо вернуться и разобраться. Тут в глаза ему попала мыльная пена, и пришлось оторвать взгляд от унитаза. Он подставил лицо под душ и закрыл глаза. «Не так уж мне и грустно», – сказал он себе. Дичь какая-то это все, сказал он себе. А потом выключил воду, оделся и спустился к Амальфитано.
Они с Эспиносой вместе отправились читать корреспонденцию. Пеллетье сел сзади – хотелось узнать, есть ли в почте письмо от Нортон; еще он был уверен: там написано то же самое, что и в адресованном ему письме, так что он уселся в кресло рядом с компьютерами и принялся листать туристический журнал. Время от времени поднимал взгляд и смотрел на Эспиносу – тот не выказывал желания встать и уйти. Он бы его с удовольствием похлопал по спине или затылку, но решил ничего такого не делать. Когда Эспиноса оглянулся на него, выяснилось, что да, у него текст письма такой же.
– Просто поверить не могу, – пискнул Эспиноса.
Пеллетье положил журнал на стеклянный столик, подошел к компьютеру и внимательно прочитал письмо Нортон. Потом, не садясь, тыча в клавиатуру одним пальцем, поискал в своей почте и показал Эспиносе письмо, которое получил сам. И очень мягко попросил его прочитать. Эспиноса снова развернулся к экрану и несколько раз пробежал глазами письмо Пеллетье.
– Практически без разночтений, – резюмировал он.
– Какая разница, – сказал француз.
– Что бы ей не написать по-разному – это было бы тактичнее, – сказал Эспиноса.
– Тактично в данном случае – просто поставить в известность, – возразил Пеллетье.
Когда они вышли на террасу, там уже почти никого не было. Официант в белом пиджаке и черных брюках убирал с пустых столов бокалы и бутылки. В другом конце, рядом с перилами, сидела парочка – им еще и тридцати не исполнилось, – и они сидели и глядели на темно-зеленый тихий проспект, взявшись за руки. Эспиноса спросил Пеллетье, о чем он думает.
– О ней, – отозвался тот, – естественно, о ком же еще.
Также он сказал: как странно, или нет, не странно, но не без этого, что они сидят здесь, в этой гостинице, в этом городишке, когда Нортон наконец определилась. Эспиноса долго смотрел на него, а потом отмахнулся и сказал, что его опять тошнит.
На следующий день Эспиноса вернулся на рынок и спросил девушку, как ее зовут. Она ответила: Ребекка, и Эспиноса улыбнулся – имя ей подходило наилучшим образом. И так он и простоял почти три часа: болтал с Ребеккой, а туристы и любопытствующие бродили по рынку, с неохотой, словно кто-то их принуждал, разглядывали товары. Два раза клиенты подходили к прилавку Ребекки, и оба ушли, ничего не купив, и Эспиносе стало стыдно: неужели его упрямое присутствие у прилавка принесло девушке неудачу? Тогда он решил исправить положение, купив то, что, как он думал, купили бы другие. Приобрел большой ковер, два маленьких ковра, пончо с зеленым узором и пончо с красным узором, а еще что-то вроде сумки из той же ткани и с такими же узорами, как на пончо. Ребекка спросила, не собирается ли он в скором времени отправиться домой, а Эспиноса улыбнулся и сказал, что пока не знает. Потом девушка подозвала мальчика, который взвалил себе на спину все покупки Эспиносы и донес их до того места, где он припарковался.
Ребекка всего-то позвала мальчишку (который возник из ниоткуда или из толпы, – впрочем, это одно и то же), но ее голос, ее интонация, спокойная властность потрясли Эспиносу. Пока он шел за мальчиком, заметил, что большинство торговцев сворачивается. Дойдя до машины, они разместили ковры в багажнике, и Эспиноса спросил, давно ли он работает с Ребеккой. Это моя сестра, ответил тот. «Вообще никакого сходства», – подумал Эспиноса. Потом долго смотрел на мальчика, невысокого роста, но сильного, и дал ему десятидолларовую купюру.
В гостинице он увидел, что Пеллетье сидит на террасе и читает Арчимбольди. Спросил, какую книгу, и Пеллетье, улыбаясь, ответил:
– «Святого Фому».
– Сколько раз ты его читал? – спросил Эспиноса.
– Уже не помню сколько, хотя эту я перечитываю не так уж часто, – ответил Пеллетье.
«Прямо как я», – подумал Эспиноса.
На самом деле они получили не два письма, а одно, хотя и с разночтениями, письмо, составленное из ее излюбленных оборотов, с той же словесной эквилибристикой над той же пропастью. Нортон писала: Санта-Тереса, этот жуткий город, заставил ее задуматься. Причем задуматься в прямом смысле этого слова – она уже несколько лет так не делала. То есть она начала думать о вещах практических, реальных, осязаемых, и еще она стала припоминать. Он думала о своей семье, друзьях и о работе, и почти одновременно вспоминала какие-то сценки из домашней или рабочей жизни, сценки, где друзья поднимали бокалы и за что-то пили, возможно за нее, а может за кого-то, кого она уже давно забыла. Это невероятная страна (и тут начиналось отступление, но только в письме, адресованном Эспиносе, словно бы Пеллетье все равно ничего бы не понял или как если бы она знала, что друзья все равно станут сличать полученные письма), страна, где один из самых влиятельных деятелей культуры, человек образованный и рафинированный, писатель, который дорос до вершин власти, носит – со всей естественностью, подумайте только! – кличку Свинья, – так писала Нортон и связывала это (кличку, или жестокость ее, или смирение перед лицом такого прозвища) с преступлениями, которые уже с давних пор имеют место в Санта-Тереса.
«Когда я была маленькой, мне нравился один мальчик. Не знаю почему, но он мне нравился. Мне было восемь, ему столько же. Звали его Джеймс Кроуфорд. Думаю, он был очень робкий. Разговаривал только с мальчиками, а девочек избегал. У него были темные волосы и карие глаза. Еще он всегда носил короткие брюки – даже тогда, когда другие дети уже носили длинные. Когда я первый раз с ним заговорила – а я совсем недавно это вспомнила, – то назвала его не Джеймс, а Джимми. Никто его так не называл. Только я. Нам обоим было по восемь лет. И лицо у него было очень серьезное. Почему я с ним заговорила? Думаю, он забыл что-то на парте, ластик или карандаш, этого я уже не помню, и сказала ему: „Джимми, ты потерял ластик“. И я помню, да, помню: я улыбалась. А еще вспомнила, почему назвала его Джимми, а не Джеймс или Джим. Из нежности. И для удовольствия. Потому что Джимми мне очень нравился и казался мне красавцем».
На следующий день Эспиноса пришел к открытию рынка, и сердце у него колотилось гораздо быстрее, чем обычно, а торговцы и ремесленники раскладывали свои товары и мощеная улица еще была чистой. Ребекка разворачивала ковры на складном столике и улыбнулась, увидев его. За лотками, на тротуарах, под старинными арками и тентами серьезных магазинов, собирались группками мужчины, которые обсуждали оптовые поставки гончарных изделий: мол, в Тусоне и в Фениксе они бы быстро распродались. Эспиноса поздоровался с Ребеккой и помог ей развернуть последние ковры. Потом спросил, не хочет ли она позавтракать с ним, а девушка ответила, что не может и уже позавтракала дома. Эспиноса не сдавался и спросил, где ее братишка.
– В школе, – ответила Ребекка.
– А кто тебе помогает таскать товары?
– Моя мама.
Некоторое время Эспиноса молчал и смотрел в пол: купить еще один ковер?.. молча уйти?..
– Я тебя приглашаю пообедать со мной, – сказал он наконец.
– Хорошо, – кивнула девушка.
Вернувшись в гостиницу, он застал Пеллетье за чтением Арчимбольди. Издалека лицо его, да что там лицо, все тело Пеллетье излучало совершеннейшее спокойствие – такому и позавидовать недолго. Подойдя поближе, он увидел, что читает он не «Святого Фому», а «Слепую», и спросил, хватило ли у него терпения перечитать «Фому» от начала и до конца. Пеллетье поднял глаза, но ничего не ответил. Зато сказал: удивительная штука, может, только для него удивительная, конечно, – как Арчимбольди трактует темы боли и стыда.
– Деликатно, – сказал Эспиноса.
– Так и есть, – согласился с ним Пеллетье. – Очень деликатно.
«В Санта-Тереса, в этом ужасном городе, – писала Нортон, – я думала о Джимми, но более всего думала о себе, о том, какой я была в свои восемь лет, и поначалу мысли прыгали, образы прыгали – словно у меня землетрясение в голове – я не могла с точностью и ясностью припомнить ни единого эпизода, но, когда в конце концов сумела это сделать, все стало гораздо хуже: я увидела себя, как говорю – „Джимми“, увидела свою улыбку, серьезное лицо Джимми Кроуфорда, толпу детей, их спины, неожиданный порыв ветра, от которого нас защитил внутренний дворик, увидела, как мои губы сообщают мальчику – „ты позабыл“, увидела ластик, или, возможно, то был карандаш, я увидела своими нынешними глазами глаза, какими они были в тот момент, и снова услышала мой окрик, тон моего голоса, абсолютную вежливость восьмилетней девочки, которая зовет восьмилетнего мальчика, чтобы предупредить: „не забудь свой ластик“, и все равно не может никак назвать его по имени, Джеймс, или Кроуфорд – так, как обычно все называют друг друга в школе, – и предпочитает, сознательно или без, использовать уменьшительно-ласкательное Джимми, имя, которое означает нежность, нежность, как она проявляется в словах, нежность, которую чувствуешь именно к этому человеку, потому что только она в тот момент (что и есть мир) так его называет, и таким образом нежность и внимание (ведь она же нашла его потерявшуюся вещь) обряжаются в другие одежды: не позабудь твой ластик, твой карандаш – все это на самом деле есть словесное выражение – бедное или богатое, – счастья».
Они обедали в дешевом ресторане рядом с рынком, а младший брат Ребекки сторожил тележку, на которой они каждое утро перевозили ковры
и складной стол. Эспиноса спросил Ребекку, нельзя ли оставить тележку без присмотра и пригласить за стол и мальчика, но Ребекка сказала: не волнуйся, все в порядке. Если тележку оставить без присмотра, ее тут же утащат. Из окна ресторана Эспиноса видел мальчика, который сидел на горе ковров, как сторожевая птица, всматривающаяся в горизонт.
– Я ему отнесу что-нибудь поесть, – сказал он. – Что больше всего нравится твоему брату?
– Мороженое, – ответила Ребекка, – но здесь мороженое не подают.
Несколько секунд Эспиноса сидел и взвешивал: идти в соседние заведения на поиски мороженого или нет, – но в конце концов отказался от своего намерения: вдруг он вернется, а девушка исчезнет. Она спросила его, как там все в Испании.
– По-разному, – ответил Эспиноса; он все еще раздумывал, идти или нет за мороженым.
– По-разному с Мексикой? – спросила она.
– Нет, – ответил Эспиноса, – Испания внутри себя вся разная.
Тут ему пришла замечательная мысль отнести мальчику сэндвич.
– Здесь они называются тортас, – сказала Ребекка, – и моему братику нравятся сэндвичи с ветчиной.
«Ни дать ни взять принцесса или супруга посла», – подумал Эспиноса.
И спросил хозяйку, может ли она подать тортас с ветчиной и прохладительный напиток. Хозяйка спросила, с чем он желает тортас.
– Скажи, что со всем, чем можно, – сказала Ребекка.
– Со всем, чем можно, – попросил Эспиноса.
Потом он вышел на улицу с сэндвичем и напитком и протянул их мальчику, который по-прежнему сидел на вершине горы из ковров. Поначалу тот стал отказываться – не хочу, мол, есть. Но Эспиноса увидел, как на углу улицы трое мальчишек, по виду постарше, смотрели на них и хихикали.
– Если не хочешь есть, возьми напиток и спрячь тортас, – сказал он. – Или отдай собакам.
Когда он вернулся к Ребекке, то сразу почувствовал себя хорошо. На самом деле не просто хорошо, а замечательно.
– Так нельзя, – сказал он. – Это нехорошо, в следующий раз пообедаем все втроем.
Ребекка посмотрела ему в глаза, и вилка зависла в ее руке, а потом улыбнулась одним уголком рта и поднесла еду к губам.
В гостинице, растянувшись на лежаке рядом с пустым бассейном, лежал Пеллетье. Он читал книгу, и, даже не глядя на название, Эспиноса знал какую: то был не «Святой Фома» и не «Слепая», а другая книга Арчимбольди. Подсев к Пеллетье, он присмотрелся: то была «Летея», роман не столь удачный, как остальные книги немца, хотя, судя по лицу Пеллетье, чтение было плодотворным и ему очень нравилось. Завалившись на соседний лежак, Эспиноса спросил, чем приятель занимался в течение этого дня.
– Читал, – ответил Пеллетье, и в свою очередь задал тот же вопрос.
– Да так, ходил туда-сюда, – сказал Эспиноса.
Той ночью, когда они вместе ужинали в ресторане гостиницы, Эспиноса рассказал, что прикупил сувениров и даже кое-что приобрел для него. Пеллетье обрадовался и спросил, что за сувенир он ему купил.
– Индейский ковер, – сказал Эспиноса.
«Уже в Лондоне после тяжелого перелета, – писала Нортон, – я снова начала думать о Джимми Кроуфорде, или, пожалуй, я начала думать о нем, еще пока ждала посадки на рейс Нью-Йорк – Лондон; так или иначе, но Джимми Кроуфорд и мой голос восьмилетней девочки уже были со мной, когда я вытащила ключи от квартиры, включила свет и бросила чемоданы в прихожей. Потом пошла на кухню и приготовила себе чай. Затем приняла душ и легла в постель. На всякий случай приняла снотворное – а вдруг не усну сама? Помню, как пролистала какой-то журнал, помню, что думала о вас, как вы там бродите по этому жуткому городу, помню, что думала о гостинице. В моей комнате – два очень странных зеркала, и в последнее время я их побаивалась. Когда поняла, что засыпаю, сил хватило лишь на то, чтобы протянуть руку и выключить свет.
Мне ничего не приснилось. Проснувшись, я не поняла, где нахожусь, но ощущение это продлилось всего несколько секунд, а потом я прислушалась и узнала характерные шумы, доносившиеся с моей улицы. Все прошло, подумала я. Чувствую себя отдохнувшей, я у себя дома, и у меня полно дел. Когда села в постели, тем не менее я тут же разрыдалась как сумасшедшая, безо всяких видимых причин. И так прошел весь день. Иногда мне казалось, что не надо было уезжать из Санта-Тереса, надо было остаться с вами до конца. И несколько раз мне хотелось бросить все, помчаться в аэропорт и сесть на первый же рейс в Мексику. За этими желаниями пришли и более деструктивные: поджечь квартиру, перерезать вены, никогда больше не возвращаться в университет и жить дальше как бездомная.
Но бездомные женщины, по крайней мере в Англии, зачастую подвергаются оскорблениям – я это прочитала в репортаже в одном журнале, чье название забыла. В Англии бездомные часто подвергаются групповым изнасилованиям, их бьют – не удивительно, что некоторых находят мертвыми у дверей больниц. Причем это все проделывают не полицейские и не неонацистская шелупонь, как я думала в восемнадцать лет, это делают другие бездомные, что придает ситуации дополнительную горечь. Не зная, что делать и как быть, я вышла прогуляться – проветриться и позвонить какой-нибудь подруге, чтобы вместе поужинать. Не знаю как, но оказалась напротив арт-галереи, где шла ретроспектива Эдвина Джонса, художника, который отрезал себе правую руку, чтобы выставить ее в автопортрете».
В следующую их встречу Эспиноса добился, чтобы девушка позволила проводить себя до дома. Тележку они сдали под присмотр толстой женщины в старом рабочем фартуке – Эспиноса заплатил крошечную сумму, и ее поставили в задней комнате ресторана, где они в прошлый раз обедали, между ящиков с пустыми бутылками и жестяных банок с чили и мясом. Потом они запихали ковры и пончо на заднее сиденье автомобиля, и все трое устроились на передних. Мальчик был счастлив, и Эспиноса сказал: «Сам решай, куда мы пойдем сегодня обедать». Так они оказались в «Макдональдсе» в центре города.
Дом девушки находился в западных районах города, там, где, как писали газеты, и совершались те преступления, но улица и район, где жила Ребекка, показались ему обычным бедным районом и бедной улицей, без всяких тайных ужасов. Машину Эспиноса запарковал прямо перед домом. У входа был крохотный садик с тремя кадками из тростника и проволоки, там густо топорщились цветы и зелень. Ребекка велела братику сторожить машину. Дом был деревянным, и доски под ногами скрипели так, словно под ними находился водосток или тайная комната.
Мать девушки, против ожиданий Эспиносы, любезно поприветствовала его и предложила ему прохладительный напиток. Потом сама представила остальных своих детей. У Ребекки было два брата и три сестры – впрочем, старшая уже не жила с ними, поскольку вышла замуж. Одна из сестер походила как две капли воды на Ребекку, только помоложе. Звали ее Кристина, и все в один голос говорили, что она в семье самая смышленая. Эспиноса пробыл в доме столько, сколько диктовала вежливость, а потом предложил Ребекке пойти прогуляться. Выйдя, они увидели, что мальчишка сидит на крыше машины. Он читал комикс и что-то посасывал – видимо, карамельку. А когда они вернулись с прогулки, мальчик сидел там же, правда, уже ничего не читал и от карамельки ничего не осталось.
Вернувшись в гостиницу, Эспиноса застал Пеллетье за чтением – это снова был «Святой Фома». Эспиноса уселся рядом, и Пеллетье поднял глаза от книги и сказал, что есть вещи, которые он не понимает и никогда не поймет. Эспиноса расхохотался и ничего не ответил.
– Приходил Амальфитано, – сказал Пеллетье.
Судя по всему, у чилийца действительно было плохо с нервами. Пеллетье пригласил его поплавать в ним в бассейне. Плавок у преподавателя не было, но администратор выдал ему какие-то. Все шло хорошо. Но когда Амальфитано залез в воду, то вдруг оцепенел, словно дьявола увидел, и начал тонуть. Прежде чем он скрылся под водой, Пеллетье припомнил – он закрыл рот обеими руками. В любом случае, он не предпринял никаких попыток всплыть. К счастью, Пеллетье был рядом и мгновенно нырнул и вытащил приятеля на поверхность. Потом они выпили виски, и Амальфитано сказал, что давно не плавал.
– Мы говорили об Арчимбольди, – сказал Пеллетье.
Потом Амальфитано оделся, вернул администратору плавки и ушел.
– А ты что делал? – спросил Эспиноса.
– Принял душ, оделся, спустился пообедать и продолжил читать.
«На мгновение, – писала Нортон, – я почувствовала себя как бездомная, у которой перед глазами вспыхнули огни театра. Я была не в лучшем состоянии, чтобы идти на выставку, но имя Эдвина Джонса притягивало меня как магнит. Я подошла к двери – она была стеклянная – и увидела внутри много людей и официантов в белом, те с трудом лавировали между публикой с подносами, нагруженными бокалами с шампанским и красным вином. Я решила подождать и перешла на другую сторону улицы. Постепенно галерея опустела, и я подумала: уже можно войти и посмотреть хотя бы часть экспозиции.
Но, открыв стеклянную дверь, я вдруг замерла с ощущением, что все случившееся, начиная с этого мгновения, определит всю мою дальнейшую жизнь. Я остановилась перед пейзажем – он запечатлел Сюррей – это был первый этап творчества Джонса, и картина показалась мне грустной, но также мягкой, глубокой и возвышенной – только английские пейзажи, написанные англичанами, могут быть такими. Вдруг я решила, что, увидев эту картину, посмотрела достаточно и уже приготовилась уходить, но тут ко мне подошел официант – пожалуй, последний из официантов из компании кейтеринга, которые обслужи-
вали прием, – подошел ко мне с одиноким бокалом вина на подносе – бокалом, который принес специально для меня. Он ничего не сказал.
Только предложил бокал, и я улыбнулась и взяла его. И тут я увидела постер выставки – он висел с другой стороны зала – постер с той самой картиной с отрубленной рукой в центре, шедевром Джонса, а под ней – белые цифры: дата рождения и дата смерти.
Я не знала, что он умер, – писала Нортон, – я думала, он до сих пор живет в Швейцарии, в том уютном сумасшедшем доме, где он смеялся над собой и в особенности над нами. Помню, как бокал выпал у меня из рук. Припоминаю пару – оба были высокие и худые – которая рассматривала картину, они обернулись ко мне с любопытством, словно бы я была экс-любовницей Джонса или живой (и незаконченной) картиной, которая вдруг узнала, что ее художник умер. Я вышла оттуда не оборачиваясь и долго ходила по улицам, пока не осознала, что не плачу, это дождь идет, и я промокла до нитки. В ту ночь я не смогла уснуть».
По утрам Эспиноса заходил за Ребеккой. Он оставлял машину у дверей ее дома, пил кофе, а потом, ничего не говоря, клал ковры на заднее сиденье и протирал осевшую на машине пыль тряпкой. Понимай он что-нибудь в механике, то поднял бы капот и посмотрел двигатель, но в механике он не смыслил ничего, а в двигателе и подавно – кстати, работа мотора не вызывала никаких нареканий. Потом из дома выходила девушка с братиком, и Эспиноса открывал им дверь пассажирского сиденья – опять-таки молча, словно бы годами проделывал то же самое, – а потом садился сам на место водителя, бросал тряпку в бардачок и ехал на рынок. Там он помогал ребятам разложить столик и товары, а потом шел в соседний ресторан, брал два кофе навынос и кока-колу, они все это выпивали стоя, созерцая соседние лотки, а еще приземистые и широкие, но тем не менее удивительно красивые дома в колониальном стиле. Время от времени Эспиноса напускался на братика девушки: мол, плохо для желудка начинать день с кока-колы, но мальчик, которого звали Эулохио, только смеялся, потому что знал: на девяносто процентов Эспиноса притворяется, а не сердится на самом деле. Остаток утра Эспиноса проводил на террасе, не выходя из этого квартала, единственного в Санта-Тереса, помимо района, где жила Ребекка, который ему нравился, и он читал местные газеты, пил кофе и курил. Заходя в туалет, смотрелся в зеркало и находил черты своего лица изменившимися. Я похож на джентльмена, говорил он себе иногда. Похоже, я помолодел. И вообще на себя не похож.
По возвращении в гостиницу он всегда находил Пеллетье на террасе, или у бассейна, или в креслах в каком-либо из залов, перечитывающим «Святого Фому», или «Слепую», или «Летею» – похоже, единственные книги Арчимбольди, которые тот привез с собой в Мексику. Спрашивал, не собирается ли Пеллетье писать статью или эссе по этим трем книгам, но каждый раз Пеллетье изъяснялся обиняками. Сначала, мол, да. А теперь нет. И читает он их оттого, что других с собой нет. Эспиноса хотел предложить ему что-то из своих запасов, но тут же понял – и не на шутку встревожился! – что забыл о книгах Арчимбольди, которые прятались в недрах его чемодана.
«Той ночью я не могла уснуть, – писала Нортон, – и тут мне пришла в голову мысль позвонить Морини. Уже было поздно, звонить в такой час – признак невоспитанности, и вообще это как-то не слишком разумно с моей стороны – вот так грубо вмешиваться в его жизнь, но я все-таки позвонила. Припоминаю, что набрала номер и тут же погасила свет в квартире, как если бы Морини не смог увидеть моего лица, если вокруг темно. Он, к моему удивлению, моментально поднял трубку.
– Это я, Пьеро, – сказала я, – Лиз. Ты знал, что Эдвин Джонс умер?
– Да, – ответил мне голос Морини из Турина. – Он умер несколько месяцев назад.
– Но я узнала об этом только сегодня, сегодня вечером.
– Я думал, ты уже в курсе.
– Как он умер?
– Несчастный случай, – отозвался Морини. – Он вышел погулять, хотел написать небольшой водопад в окрестностях клиники, поднялся на скалу и поскользнулся. Труп нашли в расселине пятьдесят метров глубиной.
– Не может быть, – сказала я.
– Очень даже может, – сказал Морини.
– Он вышел прогуляться один? За ним никто не присматривал?
– А он был не один, – отозвался Морини. – С ним шли медсестра и один из этих крепышей из клиники – из тех, что за секунду могут скрутить неистового психа.
Я засмеялась, в первый раз за это время, – уж больно смешным мне показалось выражение «неистовый псих», и Морини на другом конце провода тоже засмеялся вместе со мной – правда, его смех тут же оборвался.
– Эти мускулистые крепыши на самом деле называются санитарами, – сказала я.
– В общем, с ним шли медсестра и санитар, – сказал он. – Джонс залез на скалу, и молодой человек поднялся вслед за ним. Медсестра, по указанию Джонса, присела на пенек и сделала вид, что читает книжку. Джонс стал рисовать – левой рукой, он ее весьма неплохо разработал. Он хотел написать водопад, горы, скальные выступы, лес и медсестру, сосредоточенно читавшую книгу. Тут-то все и случилось. Джонс поднялся с камня, поскользнулся и, хотя санитар попытался его схватить, упал в пропасть. Вот и все.
Некоторое время мы молчали, – писала Нортон, – но тут Морини заговорил: спросил, как я съездила в Мексику.
– Плохо, – призналась я.
Больше он не задавал вопросов. Я слышала его ровное дыхание, а он – мое, и оно тоже становилось все размереннее и размереннее.
– Я позвоню завтра, – сказала я ему.
– Хорошо, – ответил он, но в течение нескольких секунд мы не осмеливались повесить трубку.
Той ночью я думала об Эдвине Джонсе, думала о его руке, которую сейчас наверняка выставляют в галерее, о руке, за которую не смог ухватиться санитар, чтобы удержать художника от падения, – хотя это как раз кажется слишком очевидным сюжетом с подвохом, который совсем не передает то, чем был Джонс. Более реальным тут оказывался швейцарский пейзаж, тот самый, который вы видели, а я нет: горы и леса, острые скалы и водопады, смертельные расселины и читающие медсестры».
Однажды вечером Эспиноса повел Ребекку на танцы. Они пошли на дискотеку в центре Санта-Тереса, где девушке еще не приходилось бывать, но подружки отзывались об этом месте исключительно в превосходной степени. Пока они пили свои куба-либре, Ребекка рассказала, что у входа на эту дискотеку похитили двух девушек, которых потом нашли мертвыми. Их трупы бросили в пустыне.
То, что Ребекка сказала про убийцу – что он, мол, часто посещал эту дискотеку, – показалось Эспиносе плохой приметой. Проводив девушку до дома, он поцеловал ее в губы. От Ребекки пахло алкоголем, и кожа у нее была очень холодная. Он спросил ее, хочет ли она заняться любовью, и она кивнула, молча, несколько раз. Тогда они пересели с передних сидений на задние и занялись этим. Они быстро кончили. Но потом она положила голову ему на грудь, все так же не говоря ни слова,
и он долго гладил ее волосы. Ночной воздух пах какой-то химией – запах налетал волнами. Эспиноса подумал, что тут неподалеку бумажная фабрика. Он спросил Ребекку, но она ответила, что здесь только дома, которые построили сами их жители, и пустыри.
Когда бы он ни возвращался в гостиницу, Пеллетье еще не спал, читал книгу и ждал его. Видимо, таким образом подтверждал их дружбу. Возможно, правда, француз просто не мог уснуть и бессонница преследовала его по всем залам гостиницы до самого рассвета.
Иногда Пеллетье садился у бассейна, закутавшись в свитер или полотенце, и мелкими глотками пил виски. А иногда Эспиноса находил его в зале, где висело огромное полотно с изображающим границу пейзажем, написанное – это отгадывалось в один миг – художником, который никогда там не был: заселенность пейзажа и его соразмерность выдавали желаемое за действительное. Официанты – причем даже официанты ночной смены – радовались чаевым и вовсю старались предупредить его желания. Когда он подходил, они некоторое время беседовали, обмениваясь короткими любезностями.
Иногда перед тем, как отправиться на поиски друга по пустым залам гостиницы, Эспиноса садился проверять свою электронную почту: он надеялся получить письма из Европы, от Хеллфилда или Борчмайера, с какими-нибудь сведениями о том, где искать Арчимбольди. Потом отыскивал Пеллетье, а позже они оба молча поднимались в свои номера.
«На следующий день, – писала Нортон, – я занялась уборкой в квартире и приводила в порядок свои бумаги. Закончила я ранее, чем планировала. А вечером в одиночестве пошла в кино и, выйдя с сеанса, уже не могла припомнить ни сюжета фильма, ни актеров, в нем занятых. Тем вечером я поужинала с подругой и легла рано, хотя до двенадцати так и не смогла сомкнуть глаз. А проснувшись, очень рано и ничего не забронировав, поехала в аэропорт и купила первый попавшийся билет до Италии. Из Лондона прилетела в Милан, а оттуда доехала поездом до Турина. Когда Морини открыл дверь, я сказала, что приехала надолго и он волен выбрать – оставить меня у себя или отправить в гостиницу. Он не ответил на мой вопрос, только отъехал на коляске в сторону и велел заходить. Я пошла в ванную умыться. Когда вернулась, Морини уже заварил чай и выложил на голубую тарелку три пирожных, которые предложил мне, заверяя в том, что они невероятно вкусны. Я попробовала одно, и оно оказалась потрясающим. Что-то в нем было от греческих сластей с фисташками и финиками внутри. Я быстро управилась со всеми тремя пирожными и выпила две чашки чаю. Морини тем временем куда-то позвонил, а потом сел и начал слушать мой рассказ, время от времени задавая вопросы, на которые я охотно отвечала.
Мы проговорили несколько часов. Говорили об итальянских правых, о новом расцвете фашизма в Европе, об иммигрантах, о мусульманских террористах, о британской политике и политике Соединенных Штатов, и, по мере того как мы говорили, мне становилось все лучше и лучше – странно, потому что темы-то мы затрагивали скорее грустные; но тут я не выдержала и попросила у него еще волшебных пирожных, хотя бы одно, и тогда Морини посмотрел на часы и сказал, что я голодна и это логично, но у него есть идея получше, чем выдать мне пироженку с фисташками, – он забронировал столик в одном туринском ресторане и поведет меня ужинать туда.
Ресторан располагался посреди сада со скамеечками и каменными статуями. Помню, как я катила коляску Морини, а он показывал мне статуи. Некоторые изображали героев мифов, другие выглядели как потерявшиеся в ночи простые крестьяне. В парке гуляли и другие пары, иногда мы с ними пересекались, а иногда видели только их тени. За ужином Морини спросил меня о вас. Я сказала, информация о том, что Арчимбольди находится на севере Мексики, оказалась ложной и что, скорее всего, ноги его в этой Мексике не было. Я рассказала и о вашем мексиканском друге, великом интеллектуале по кличке Свинья – и тут мы оба захохотали. И с каждым словом мне становилось все легче».
Однажды вечером (когда они второй раз занимались с Ребеккой любовью на заднем сиденье машины) Эспиноса спросил, что ее семья думает по его поводу. Девушка ответила, что сестры считают его красавцем, а мать сказала, что у него лицо ответственного мужчины. Химией пахло так, что еще чуть-чуть и машина поднялась бы в воздух. На следующий день Эспиноса купил пять ковров. Девушка удивилась – на что ему столько ковров? Эспиноса объяснил, что это подарки. Вернувшись в гостиницу, он положил ковры на пустую кровать и сел на свою; на долю секунды тени отступили, и на миг его глазам предстала реальность как она есть. Его затошнило, и он закрыл глаза. И уснул, сам того не заметив.
Проснулся он с болью в желудке и желанием поскорее умереть. Вечером он пошел за покупками. Побывал в магазине нижнего белья, магазине женской одежды и в обувном магазине. Тем вечером он привел Ребекку в гостиницу и после душа надел на нее крохотные трусики и пояс для чулок, и черные чулки, и черное боди, и черные же туфли на шпильке, и трахал ее до тех пор, пока она не задрожала от изнеможения. Затем заказал ужин на две персоны в номер, а после еды вручил ей другие подарки, а потом они снова занимались любовью до самого рассвета. Когда оба оделись, она положила подарки в сумки, и он проводил ее до дома, а потом и до рынка, где помог ей разложить столик. Незадолго до прощания она спросила, увидит ли его снова. Эспиноса, сам не зная зачем, наверное, просто от усталости, пожал плечами и сказал: «Кто ж его знает».
– Знает-знает, – проговорила Ребекка необычайно грустным голосом – такой он никогда еще не слышал. – Ты уезжаешь из Мексики?
– Когда-нибудь да придется, – ответил он.
Вернувшись в гостиницу, он не застал Пеллетье ни на террасе, ни рядом с бассейном, ни в одном из залов гостиницы, где он обычно уединялся, читая. Он спросил у стойки администратора, давно ли его друг ушел, и ему ответили, что Пеллетье вообще не выходил из гостиницы. Он снова постучал, причем несколько раз, но с тем же результатом. Он сказал администратору, что боится, вдруг его другу стало плохо, может, случился сердечный приступ, и администратор, который знал их обоих, поднялся вместе с Эспиносой.
– Не думаю, что там что-то плохое случилось, – сказал он, пока они поднимались в лифте.
Открыв мастер-ключом номер, администратор отказался перешагивать порог. Комната тонула в темноте, и Эспиноса включил свет. На одной из кроватей увидел Пеллетье, до подбородка укрытого покрывалом. Тот лежал навзничь, лишь немного склонив голову на сторону, руки его были сложены на груди. И выражение лица у него было очень умиротворенное – Эспиноса ни разу такого не видел. Он позвал:
– Пеллетье! Пеллетье!
Администратор, не справившись с любопытством, сделал несколько шагов вперед и посоветовал не трогать его.
– Пеллетье! – заорал Эспиноса, упал на кровать и потряс его за плечи.
Тут Пеллетье открыл глаза и поинтересовался, что здесь происходит.
– Мы думали, ты умер, – признался Эспиноса.
– Нет, – ответил Пеллетье. – Мне снилось, что я отправился в отпуск на греческие острова и там снял лодку и познакомился с мальчиком, который целыми днями нырял.
– Приятный сон, – сказал он.
– Понятненько, – пробормотал администратор. – Очень расслабляющий такой… сон.
– Самое любопытное, – проговорил Пеллетье, – там вода – она была живая!
«Первые часы моей первой ночи в Турине, – писала Нортон, – я провела в гостевой комнате в квартире Морини. Я легко уснула, но вдруг меня разбудил гром – уж не знаю, наяву это было или во сне, – но мне показалось, что в коридоре я увидела силуэт Морини и его коляски. Поначалу я не придала этому значения и попыталась снова уснуть, но тут вдруг сообразила, что видела: с одной стороны – силуэт коляски в коридоре, а с другой – уже не в коридоре, а в гостиной – силуэт Морини. Я резко проснулась, схватила пепельницу и включила свет. В коридоре никого не было. Я дошла до гостиной – тоже никого. Несколько месяцев тому назад я бы спокойно выпила стакан воды и вернулась в постель, но все изменилось и ничего уже не будет по-прежнему. Тогда я взяла и пошла в комнату Морини. Открыв дверь, перво-наперво увидела коляску с одной стороны кровати, а с другой – похожий на сверток силуэт Морини. Тот спокойно дышал. Я прошептала его имя. Он не двинулся. Тогда окликнула его громче, и голос Морини поинтересовался, что происходит.
– Я тебя видела в коридоре, – сказала я.
– Когда? – спросил Морини.
– Только что, когда услышала гром.
– Дождь идет? – удивился Морини.
– Наверняка, – кивнула я.
– Я не выходил в коридор, Лиз, – сказал Морини.
– Но я тебя видела! Ты встал на ноги! Коляска тоже там была, развернутая ко мне, а ты стоял в конце коридора, в гостиной, ко мне спиной, – твердо сказала я.
– Тебе, наверное, все это приснилось, – сказал Морини.
– Коляска стояла повернутая ко мне, а ты – от меня, – упрямо повторила я.
– Лиз, успокойся, – пробормотал Морини.
– Вот только не надо просить меня успокоиться, не принимай меня за дурочку! Коляска смотрела на меня, а ты, ты стоял, спокойно так, и на меня не смотрел. Понятно?
Морини взял секундную паузу, чтобы подумать, и уперся локтями в колени.
– Думаю, да, – сказал наконец он, – моя коляска тебя сторожила, пока я отвернулся, так ведь? Словно бы я и моя коляска – одно существо, одна личность. И коляска эта – злая сущность именно потому, что смотрела на тебя, и я был тоже плохой, потому что соврал тебе и на тебя не смотрел.
Тут я рассмеялась и сказала, что для меня он никогда, никогда не будет плохим, и коляска тоже не будет – ведь она так помогает ему в жизни.
Остаток ночи мы провели вместе. Я попросила его подвинуться и освободить мне место рядом с ним. Морини повиновался молча.
– Как же так вышло, что я так поздно догадалась, что ты меня любишь? – сказала я ему позже. – Как так вышло, что я поздно поняла, что тебя люблю?
– Моя вина, – произнес Морини в темноте, – я такой неуклюжий».
Утром Эспиноса подарил администраторам и охранникам и официантам гостиницы часть ковров и пончо, которые хранил у себя. Также он подарил ковры двум женщинам, которые убирались у него в номере. Последнее пончо, очень красивое, с красными, зелеными и сиреневыми геометрическими фигурами, он сунул в сумку и попросил поднять в номер Пеллетье.
– Подарок от человека, оставшегося инкогнито, – сказал он.
Администратор подмигнул ему и сказал, что все сделает.
Когда Эспиноса подошел к рынку, она сидела на деревянной скамеечке и читала журнал о современной музыке – сплошные цветные фотографии и рядом – новости из жизни мексиканских певцов и певиц, их свадьбы, разводы, гастроли, платиновые и золотые диски, сроки в тюрьме и смерти под забором. Он сел рядом на бордюр и засомневался – поцеловать ее или просто поздороваться. Напротив стоял новый прилавок – там продавали глиняные статуэтки. Со своего места Эспиноса разглядел крохотные виселицы и грустно улыбнулся. Он спросил девушку, где ее братик, и та ответила – в школе, он туда каждое утро ходит.
Очень морщинистая женщина, одетая в белое как невеста, остановилась поговорить с Ребеккой, и тогда он подобрал журнал, который девушка оставила под столом на холодильной сумочке, и листал его все время, пока подруга Ребекки не ушла. Он хотел несколько раз что-то сказать, но так и не смог. Она молчала, но в ее молчании не было ничего неприятного, не чувствовалось ни укора, ни грусти. Оно было не густым, а прозрачным. И практически не занимало места. Эспиноса вдруг подумал, что он мог бы привыкнуть к этому молчанию и быть счастливым. Но нет, он никогда не привыкнет – и он это знал лучше, чем кто-либо.
Когда ему надоело сидеть, он пошел в бар и взял себе пиво у стойки. Вокруг толпились сплошь мужчины, каждый в паре с кем-то другим. Эспиноса обвел бар злющим взглядом и тут же сообразил: мужчины пили, но также и ели. Он выругался и плюнул на пол, всего в нескольких сантиметрах от своих туфель. Затем взял еще пива и вернулся к лотку с ополовиненной бутылкой. Ребекка посмотрела на него и улыбнулась. Эспиноса сел рядом с ней на тротуар и сказал, что вернется. Девушка ничего не ответила.
– Я вернусь в Санта-Тереса, – повторил он, – самое большее через год, клянусь.
– Не клянись, – ответила девушка, впрочем, с довольной улыбкой.
– И вернусь за тобой. – И Эспиноса выпил до капли свое пиво. – И, возможно, мы поженимся, и ты приедешь вместе со мной в Мадрид.
Ему показалось, что девушка сказала: «Было бы здорово» – вот только Эспиноса не расслышал.
– Что? Что? – переспросил он.
Ребекка молчала.
Ночью он вернулся и застал Пеллетье за обычными занятиями – тот читал и пил виски рядом с бассейном. Эспиноса устроился на соседнем шезлонге и спросил, какие у него планы. Пеллетье улыбнулся и положил книгу на стол:
– Я нашел в номере твой подарок, он своевременный и по-своему очаровательный.
– А, пончо, – сказал Эспиноса и откинулся в шезлонге.
На небе проступали многочисленные звезды. Лазоревая вода бассейна бросала отсветы на столы и массивные кадки с цветами и кактусами, цепочка бликов тянулась к стене из бежевого кирпича, за которой находились теннисная площадка и сауна, – удобства, которые Пеллетье и Эспиноса с успехом проигнорировали. Время от времени до них доносились удары по мячу и приглушенные голоса комментирующих игру зрителей.
Пеллетье встал и предложил пройтись. Он пошел к теннисному корту, Эспиноса двинулся следом. Над площадкой уже горели фонари, и два пузатых мужика без особого успеха размахивали ракетками, а на деревянной скамье под зонтиком (такие же стояли вокруг бассейна) сидели и смеялись женщины. В глубине, за сетчатой оградой, стояла сауна – цементная коробка с двумя крошечными окнами, похожими на иллюминаторы затонувшего корабля. Присев на кирпичную ограду, Пеллетье сказал:
– Мы не найдем Арчимбольди.
– Мне это уже несколько дней как ясно, – ответил Эспиноса.
Затем он подпрыгнул раз, другой, пока не устроился на краю стены, спустив ноги к теннисному корту.
– Тем не менее, – проговорил Пеллетье, – я уверен: Арчимбольди здесь, в Санта-Тереса.
Эспиноса посмотрел на свои руки, словно боялся, что поранит себя. Одна из женщин поднялась со своего места и ступила на площадку. Подойдя к одному из мужчин, она прошептала ему что-то на ухо и отошла. Мужчина вскинул руки к небу, открыл рот и откинул голову – но не издал ни звука. Второй мужчина, одетый, как и первый, в белоснежную форму, подождал, пока закончится немая сцена радости его соперника и, когда тот перестал строить гримасы, послал ему мяч. Партия возобновилась, и женщины снова захихикали.
– Поверь мне, – сказал Пеллетье голосом мягким, как ветерок, который в тот момент дул, наполняя воздух ароматом цветов, – я знаю, что Арчимбольди – здесь.
– Но где? – спросил Эспиноса.
– Где-то тут, в Санта-Тереса или окрестностях.
– А почему мы его не нашли? – спросил Эспиноса.
Один из теннисистов упал на землю, и Пеллетье улыбнулся:
– А это неважно. Может, мы дураки, а может, у Арчимбольди талант прятаться. Все это ерунда. Важно другое.
– Что? – спросил Эспиноса.
– Что он тут, – ответил Пеллетье и обвел рукой сауну, гостиницу, корт, металлические решетки, палую листву, которую глаз различал там, где гостиница не освещалась.
Эспиноса почувствовал, как у него встали дыбом волосы на спине. Цементная коробка с сауной вдруг показалась ему бункером с мертвецом внутри.
– Я тебе верю, – сказал он – и это было правдой.
– Арчимбольди здесь, – сказал Пеллетье, – и мы здесь, и ближе нам уже не подобраться.
«Не знаю, сколько мы пробудем вместе, – писала Нортон. – Ни Морини (я так думаю), ни мне это неважно. Мы любим друг друга – и мы счастливы. Уверена, вы меня поймете».