Сейчас она изо всех сил просила защиты, и говорила Ему, что она просто человек, не ангел с крыльями, и потому особенно нуждается в Его защите!..

Свечи на грубо сколоченных козлах горели и потрескивали – в тишине их треск казался особенно зловещим.

Пересилив себя, не переставая молиться и думать о Василии – странно, но для нее это было как будто одно и то же, – она заставила себя подойти к козлам и посмотреть.

Свечей было много, два десятка, а то и больше, и несколько восковых, церковных. Поняв это, Мелисса затряслась, как в ознобе, и даже отошла ненадолго, чтобы успокоиться.

Ее враг был здесь, зажигал свечи, он принес даже несколько церковных!.. Господи, спаси, сохрани и помилуй меня, грешную!

С церковных свечей капал воск, длинные капли, похожие на слезы, и она вдруг поняла, чем у нее были замазаны губы и глаза – воском. Пальцы, которыми она терла веки, были чуть маслянистые и пахли церковью.

Какая-то картинка, бумажный квадратик, была прислонена к самой длинной и толстой свече, у серой стены. Мелисса нагнулась, чтобы посмотреть, и…

Это была ее собственная фотография.

Она закрыла глаза, постояла и снова открыла.

Рот затопило невесть откуда взявшейся кислой слюной. Ее было так много, что Мелисса еле успевала глотать и, держась рукой за влажную сырость стены, стала отступать, отступать в угол, и там, в углу, ее вырвало.

Она долго дышала открытым ртом, заставляя себя не оглядываться и не смотреть туда.

Тошнота все не проходила, желудок содрогался и корчился, и Мелисса держалась за живот обеими руками, уговаривая себя не трястись, чтобы рвота не затопила ее совсем.

А потом оглянулась.

Это был какой-то дьявольский алтарь, вот что это такое было. И она поняла это сразу. Именно поэтому там горели свечи, и именно поэтому там была ее фотография, прислоненная к самой толстой и высокой церковной свече.

Это специально оборудованное место для жертвоприношений, а жертва я. Как жертвенное животное, меня опоили чем-то ужасным, таким, от чего я заснула так, как будто умерла.

Лучше бы я умерла на самом деле!..

Прижимаясь спиной к стене, ведя по ней ладонями, она двинулась в обратную сторону, к «алтарю», на котором все горели свечи, и вдруг одна догорела, затрещала, упала и покатилась.

Мелисса зажмурилась.

Когда свечи догорят, он придет, почему-то решила она. Он придет, чтобы совершить надо мной что-то ужасное, такое, что даже представить себе невозможно.

Никто не похищал ее из-за денег. Ее похитил какой-то ненормальный, и с его извращенным сознанием Мелиссе теперь предстоит бороться.

Господи, спаси, сохрани и помилуй меня, грешную!..

Тяжесть в голове проходила. Должно быть, от страха, отчаяния и адреналина действие препарата, который тот подмешал в воду, закончилось.

– Мне нужно выбираться отсюда, – вслух сказала себе Мелисса. – Иначе я тут пропаду, чего доброго. Где здесь выход? Ведь если он сюда вошел, значит, выход есть! Где он?..

Ведя ладонями по стене, она пошла направо от грубо сколоченных козел, на которых горели свечи. Стена была абсолютно гладкой, и было совершенно ясно, что в ней нет никаких отверстий. Она была гладкой, заштукатуренной, и когда Мелисса постучала по ней, звук получился глухой, как в вату. Должно быть, стена была еще и очень толстой.

Но ведь выход должен быть!..

Она примерилась и снова стукнулась головой о стену, виском, так, чтобы стало больнее, охнула, потому что череп словно просверлило, и только тут сообразила посмотреть наверх.

В потолке был лаз.

Деревянная крышка, как ремнями, перехваченная железной сбруей.

До потолка высоко. Не достать. Закинув голову, она потянулась и не достала.

Тихо, тихо, приказала она себе. Без паники.

Лаз есть, и это уже хорошо. Значит, я не в темнице доктора Зло из кинофильма про Джеймса Бонда. Или из какого-то другого кинофильма.

Если мне не достать, как же спускался тот, кто соорудил… алтарь? Прыгал? Это маловероятно, у него были свечи и все такое. Как он тогда спускался? Хотя… на поверхности у него вполне могла быть лестница и, скорее всего, есть. Он открывал лаз, спускал лестницу и осторожно слезал по ней, стараясь не упасть.

Мелисса быстро и крепко зажмурилась, чтобы не представлять себе, как именно он спускался вниз, а она спала!.. Она ничего не чувствовала, не слышала, а он мазал ей глаза и губы свечным церковным воском и ставил ее фотографию на алтарь!

У меня нет лестницы. Но у меня есть кровать! А на ней есть металлическая сетка!

В мгновение ока она подскочила к кровати, навалилась на спинку и стала толкать. Кровать ехала неохотно, скребла по цементному полу, стонала и скрипела, но Мелисса подтащила ее под лаз, взобралась и двумя руками надавила на доски.

Господи, спаси, сохрани и помилуй меня, грешную!..

Люк был хлипкий и, похоже, трухлявый, потому что за шиворот ей сразу посыпался какой-то мусор, и Мелисса, как испуганная кошка, присела, пережидая, когда он перестанет сыпаться.

А что, если тот наверху?.. Если он услышит, как она скребется, и все поймет?! Тогда он придет и убьет ее!

Впрочем, если убьет, это не самое страшное. Страшно, если станет делать с ней что-то такое, для чего ему и нужен его дьявольский алтарь!

Труха все продолжала сыпаться, бесшумно слетать на пол. Мелисса следила за ней глазами.

«Он все равно меня убьет – сейчас или потом. Он убьет меня, и я даже не сумею сказать Ваське, как я его люблю и как пусто жила без него. Мы поссорились, и теперь он думает, что я вздорная баба и больше не люблю его, и я не могу умереть, пока не скажу ему о том, что самое лучшее в моей жизни, самое надежное, верное, славное, все самое дорогое, кроме моих книг, пришло ко мне вместе с ним. До него был только Герман и ужас, который он сделал со мной. Там тоже была ловушка, там меня тоже пытали. Там не было алтаря, но пытка была самая настоящая, и после той пытки я больше не могла жить! Я стала жить, когда появился Василий и объяснил мне, что все хорошо! Что есть я, он и что любовь – это что-то очень похожее на воскресенье в мамином доме, где пахнет плюшками, чистыми полами и крепким чаем, где ничего не страшно, где есть кому рассказать обо всем!.. Где не надо бояться выглядеть «не так», «делать лицо» и «держать спину». Где можно валяться и дрыгать ногами, от радости или от горя, и тебя все поймут, простят и погладят по голове. Где самая вкусная еда и самая удобная постель, где крепостные стены отгораживают тебя от зловещего и сложного мира и добрые стражники никогда не допустят к тебе врагов или плохих людей. Я должна сказать ему, что люблю его так, а для этого мне нужно выбраться отсюда. Чего бы мне это ни стоило!»

Может, даже и хорошо, что он услышит. Может быть, мне удастся ударить его, оглушить на время, и у меня будет шанс. Пусть только один.

Господи, спаси, сохрани и помилуй меня, грешную!..

Мелисса распрямилась и изо всех сил ударила в доски. Они подпрыгнули, посыпалась труха, что-то задребезжало железным дребезгом.

Если с той стороны люк закрыт на металлическую щеколду, мне не справиться.

Мелисса Синеокова писала романы и потому обладала отлично развитым воображением. Она моментально представила себе эту щеколду, заржавевшую, прочную, глухо сидящую в пазах.

Нет, нет, нет!..

Она ударила еще раз, зажмурилась, потому что труха сыпалась теперь не переставая и попадала в глаза, и стала молотить изо всех сил.

Раз, раз и еще, еще, еще!..

Кажется, она в кровь разбила кулак и успела мельком подумать, что теперь вся работа встанет, потому что печатать с разбитой рукой невозможно!

В прошлом году они с Васькой катались в Австрии на лыжах. Там, в Австрии, была сказочная деревушка, как с рождественской открытки, маленькая, заснеженная, пряничная. Хозяин отеля, пузатый и громогласный, в клетчатом фартуке, варил по вечерам глинтвейн и разливал его в большие кружки. Накатавшись до дрожи в ногах, они сидели у камина, пили глинтвейн и смотрели на огонь, и не было в жизни Мелиссы Синеоковой ничего лучше, чем сидеть рядом с Васькой, привалившись плечом к знакомо пахнущему свитеру, попивать глинтвейн и слушать, как в бильярдной стучат шары и что-то кричат немцы, такие же пузатые и громогласные, как хозяин. Иногда она засыпала в кресле, и Васька ее потом дразнил, говорил, что она храпит. Почему-то это называлось «кошкин храп», и она не могла понять, почему кошкин! Он никогда не называл ее кошкой! На горе она однажды упала, вывихнула запястье и долго скрывала это от издателя, который пришел бы в ужас от того, что она опять задержит рукопись!..

Ничего! Ничего!.. Ей бы только выбраться, и она больше никогда, никогда не станет задерживать рукописи, будет всегда сдавать точно в срок, нет, даже раньше срока!..

Люк грохотал в пазах, лязгала щеколда с той стороны, и ничего не менялось. Он не сдвинулся ни на один сантиметр.

Его нужно чем-то поддеть, поняла Мелисса. Поддеть, просунуть в щель какую-нибудь железку и попытаться отодвинуть щеколду. Но у нее не было железки!..

– Черт тебя побери!.. – закричала она. – Чтобы ты сдох, сволочь!..

Еще одна свеча догорела и погасла, и она подумала, что, когда все догорят, он придет за ней. Он знает, что свечи будут гореть долго, и поэтому не приходит, а потом придет! Придет и сделает все самое страшное, что только могло представить себе писательское Мелиссино воображение!

Она снова стала колотить, и вдруг какой-то звук, почти неуловимый в грохоте, привлек ее внимание. Она насторожилась, как овчарка, и перестала колотить.

После грохота тишина показалась ей убийственной, но в этой тишине явственно слышались шаги. Там, наверху, кто-то шел.

Он шел и приближался к ее люку.

Все. Она не успела.

Свечи еще не догорели, а он пришел.

Он пришел и сейчас будет убивать ее.

Мелисса соскочила с кровати – матрас задребезжал и затрясся, – подбежала к алтарю и, обжигаясь над пламенем низких свечей, выхватила ту самую, длинную. Фотография свалилась, и неизвестно зачем Мелисса сунула ее в карман джинсов.

Просто так она не дастся. Может, хоть обожжет, ослепит или, если повезет, сумеет ткнуть ему в глаз или в ухо, и… Господи, помоги мне!..

Шаги, шаркающие, похожие на старческие, были теперь над самой головой. Еще ей показалось, что она слышит бормотание, невнятное и тоже как будто старческое.

На цыпочках, стараясь не дышать, она подошла к кровати, держа горящую свечу в руке. И оглянулась. На столе осталось всего несколько огней, остальные догорели – должно быть, она долго лупила в потолок!.. По углам извивались тени, наползали на середину склепа.

Скоро все кончится, сказала она себе.

Так или иначе, но кончится.

Шаги затихли, и некоторое время не было слышно ничего, лишь потрескивание церковной свечи у нее в руке, а потом вдруг люк распахнулся.

Мелисса присела и сжалась, стискивая свечу.

Сейчас. Как только он начнет спускаться. Огонь в лицо и…

И…

Из лаза никто не спускался. Там было темно, еще темнее, чем в ее темнице, и ни звука.

Но кто-то же ходил там! Ходил, и бормотал, и открыл лаз!..

Мелисса прислушивалась изо всех сил. Пот тек по спине, а на пальцы капал воск, словно свеча плакала у нее в руке.

Вдруг наверху вновь послышались шаги, шаркающие, неуверенные, но они не приближались, а удалялись от лаза.

– …сколько раз говорила, – послышался голос, – и говорила, и говорила Петруше! Только он не слушает меня, вот так-то, Олечка! Я ведь и тебе говорила, чтобы ты не выходила за него, а ты пошла! И пошла, и пошла, и что теперь получается? Мать во всем виновата? Да? А ведь Коля к тебе ходил, ходил, я знаю!..

Мелисса Синеокова перевела дух. Горячий воск попадал в ранки, жег руки.

Олечка?! Коля?! Петруше говорила?! Выходит, он там не один, там целая… компания?!

Шаги все удалялись, и бормотание с ними.

– А чего же? Детишки, они и есть детишки, озоруют, а я разве зверь?! Разве я стану в подвале их запирать? Петруша запрет, а я выпущу. Вчера запер, я и вчера выпустила!.. Ох, грехи наши тяжкие, где же это он запропастился, давно пора со станции быть!

Наверху заскрипело что-то, как будто кровать, и все затихло.

Мелисса дунула на свечу, сунула ее в нагрудный карман джинсовой куртки, поставила ногу на край кровати, так, чтобы можно было опереться, и осторожно распрямилась. Голова у нее оказалась снаружи, и воздух, чистый и свежий, вдруг ударил в мозг так, что она покачнулась и схватилась за край лаза.

Деревянная крышка была откинута, и в комнате темно, только луна лежала косыми полосами на грязном щелястом полу. Длинная, как баклажан, тень от Мелиссиной головы доставала до противоположной стены, на которой висели какие-то цветные бумажки, похожие на фотографии из журналов.

Никого не было.

Мелисса задышала чаще, и голова прошла и стала соображать.

Нужно вылезти.

Вот только как? Она была высокой и, мягко говоря, не слишком худой, кроме того, подтягиваться отродясь не умела, за что всегда получала двойки по физкультуре. Пятерки она получала только зимой, когда нужно было на время кататься на лыжах. Вот кататься на лыжах она могла и тогда не получала двоек.

Она вытащила локти, уперлась ими в пол с двух сторон от лаза и стала тащить себя вверх и поняла, что – нет, не вытащит. Нужно подпрыгивать и цепляться за доски, но это было почти невозможно, потому что ноги ехали по краю сетчатой кровати, да к тому же она обессилела от страха и отчаяния.

Она прыгнула, стараясь повиснуть на локтях, и не смогла. Руки скрутило острой болью, и она закрыла глаза.

Козлы!.. Алтарь со свечами! Он гораздо выше кровати, он даже выше, чем обыкновенный стол!..

Но для того чтобы подтащить козлы, придется нырнуть вниз, в пропасть, в подземелье, и оттащить кровать!..

Быстрее, быстрее! Кровь застучала в висках.

Со всего размаху Мелисса прыгнула вниз, навалилась на кровать и отодвинула ее. Подбежала к козлам, смела с них все свечи, которые упали и раскатились по полу, и поволокла козлы на середину. Они были очень тяжелые, гораздо тяжелее кровати, а у нее совсем не осталось сил!

Она волокла, толкала, тянула, скулила и выла, и дотащила!..

Сдирая кожу на ладонях, она уцепилась за них, взобралась, подпрыгнула, подтянулась и оказалась наверху.

У меня получилось!.. Господи, спасибо тебе, у меня получилось!..

Где-то в отдалении опять послышался шорох, и невидимый голос проскрипел:

– А вы не озоруйте больше! Витя, Маша!.. Вот я все отцу скажу, он вас обратно в подвал посадит! Витя? Это ты? А?

Мелисса затаила дыхание.

– Да где вас всех нелегкая носит! Завтракать пора, а Петруша на службу уехал! Где это видано, чтобы по выходным служба, да еще праздник сегодня, День красной революции!

Этот бестелесный голос, в темноте и тишине глубокой ночи говоривший, что завтракать пора, наводил такой ужас, что Мелиссу продрал озноб.

Она все еще стояла, не в силах шевельнуться, когда вдруг темноту за маленькими, давно не мытыми окнами прорезал свет фар. Самый обыкновенный свет самых обыкновенных автомобильных фар, такой привычный и такой веселый, как будто жизнь все еще продолжалась!.. Машины продолжали ездить, фары продолжали светить, и мир не сошел с ума!..

И тут она поняла, что это вернулся тот, кто посадил ее в подземелье.

Он приехал, чтобы убить ее. Он приехал на машине, и свет его фар она видит сейчас на улице в маленьких немытых стеклах!

Ужас придал ей сил.

Она проворно наклонила и бесшумно опустила люк в пазы, и задвинула щеколду, которая тяжело брякнула, и от этого бряка волосы зашевелились у нее на голове.

– Петруша! – позвал голос и вдруг стал плаксивым: – Петруша, не сердись, это они сами, я их не выпускала! Сами, сами выскочили, стервецы! А я не виновата. Не виновата, Петруша! А будешь драться, я Оленьке скажу! Все-о скажу! Дети, дети, завтракать пора!

Свет бил теперь почти в окна, и Мелисса поняла, что должна уходить с другой стороны. Споткнувшись о лестницу, которая и впрямь оказалась снаружи, она побежала в ту комнату, откуда доносился ужасный голос.

Там тоже была луна, а больше никакого света, и вдоль стены стояла кровать, точно такая же, как та, внизу, и на ней кто-то копошился – темный силуэт, почти бестелесный и от этого еще более зловещий.

– Оленька, – проскрипело с кровати, – он меня обижает! Грозится в подвал посадить! Он в подвале детей наказывает, а разве я зверь! Он посадит, а я выпущу. Он посадит, а я выпущу! Оленька, разве можно детей в подвале держать, особенно в День красной революции?

В дверь нельзя, и Мелисса не знает, где дверь.

Окно! Это окно на другую сторону, и она успеет вылезти, пока тот не зашел в дом. Она успеет.

Мелисса кинулась к окну, отодрала хлипкий шпингалет, распахнула створки.

– Что это вы, Петруша?! Не май месяц на дворе, я уж голландку собиралась затопить! Вот моя мать, она у балерины Истоминой служила, так они всегда голландку топили, когда холодно было, а вы все экономите, все гроши ваши жалеете!

Свет фар погас, желтые прямоугольники света пропали.

Стараясь не шуметь, она проворно вылезла в окно, повернулась и тихо притворила створки.

Вокруг не было ни души.

Ни проблеска света, ни звука, ничего.

Впереди росли кусты, а за ними обветшалый штакетник, и Мелисса, перебирая руками и прислушиваясь, нашла дырку, раздвинула гнилые штакетины, пролезла и оказалась на дороге, залитой синим лунным светом.

Луны было очень много, глазам и изнемогшему мозгу показалось, что полнеба занято луной, и Мелисса решила, что увидеть ее под таким ярким, почти непристойным светом будет очень легко. По дороге идти нельзя.

Она пробежала немного, остановилась, задыхаясь, и вдруг увидела шоссе.

Оно было очень близко – рукой подать. Самое обыкновенное шоссе. Горели фонари, приглушая свет оглашенной луны, и машины шли довольно плотно.

На этом самом шоссе было большое движение!..

Только бы добраться туда, туда, где люди, где идут машины, где сияет электрический свет, и, спотыкаясь и падая, и поднимаясь снова, она побежала к этому спасительному шоссе и тут сообразила, что туда нельзя!

Нельзя ни за что на свете!..

Как только тот обнаружит, что она исчезла, он кинется ее догонять, искать и непременно решит, что она сдуру бросилась на шоссе, а там никто не спасет, не поможет! Кто остановится, если грязная, бредущая по обочине женщина станет голосовать?! Никто и никогда, особенно по нынешним временам.

Там спасительный свет и идут машины, но туда нельзя ни за что!..

Мелисса Синеокова остановилась, секунду постояла на пустынной проселочной дороге, залитой лунным светом, и бросилась в лес, который черной громадой подступал прямо к обочине.

Она бросилась в лес, затрещали ветки, и Мелисса вновь остановилась, чтобы глаза привыкли к темноте.

Врешь, не возьмешь, думала она ожесточенно… Я победительница. Я спаслась, а вы оставайтесь в вашем склепе с сумасшедшими старухами и пружинными кроватями! А мне надо домой. Мне надо к Ваське – сказать ему про мою любовь!..

Она пробиралась уже довольно долго и отошла далеко, когда тишину ночи, нарушаемую только отдаленным шумом шедших по шоссе машин, вдруг пронзил вой.

Это был нечеловеческий, почти звериный вой, и до нее дошло, что тот обнаружил, что склеп пуст и пленница пропала. Звук был не очень громкий, и Мелисса поняла, что ушла уже довольно далеко от избы с привидениями.

– Так тебе и надо, сволочь, – прошептала Мелисса и вытерла пот со лба. – Так тебе и надо!..

Уже стало светать, когда она вдруг дошла до заправки.

Внизу было еще темно, но небо уже поднималось, и чувствовалось, что ночь перевалила за середину и скоро грянет спасительное завтра.

На заправке горел свет и не было ни одной машины.

Мелисса выбралась из леса, осмотрелась – на шоссе тоже никого не было, кинулась и перебежала асфальтовое пространство.

Толстая девушка в теплой кофте дремала за стеклом и вытаращила глаза, когда Мелисса постучала. Вытаращила глаза и нажала кнопку на переговорном устройстве.

– Извините, пожалуйста, – сказала Мелисса Синеокова. – У меня машина сломалась. Там, – и она махнула рукой вдоль пустого шоссе. – Можно мне позвонить?

– А чего, своего телефона нету, что ли? – вопросил динамик голосом толстой девушки и зевнул.

– Забыла. – Мелиссу вдруг сильно затрясло, и она стиснула руки в карманах измазанной джинсовой куртки.

Толстая девушка по ту сторону жизни пожала плечами в нерешительности.

– Я вам заплачу, – вдруг сообразила Мелисса. – У меня же деньги есть!

Она полезла во внутренний карман и достала сто долларов, которые всегда припрятывал туда Васька – на всякий случай.

– Знаю я тебя, – говорил он. – Кошелек потеряешь и будешь милостыню просить! Видишь? Вот деньги! Я их тебе кладу во внутренний карман. Поняла?

Она всегда смеялась и отмахивалась.

– Да не надо мне ваших денег, – сказал динамик неуверенно. – Звоните!..

Окошко открылось, и в него просунулась нагретая телефонная трубка.

– Спасибо! – закричала Мелисса. – Я сейчас, я быстренько!..

Ошибаясь и не попадая разбитыми пальцами в кнопки, она набрала номер.

Пока телефон раздумывал, соединить или нет, она ждала, и эти несколько секунд были самыми длинными за всю жизнь Мелиссы Синеоковой, знаменитой писательницы.

Телефон сжалился над ней, и длинный гудок ударил ей в ухо, и она закрыла глаза. Он не успел загудеть во второй раз, когда трубку сняли.

– Да.

– Это я, – сказала Мелисса. – Я жива. Все в порядке. Ты только теперь быстрее приезжай, пожалуйста.

Тут она сообразила, что понятия не имеет, куда нужно приезжать, и наклонилась к окошку.

– Девушка, милая, – жалобно спросила она, – вы мне только еще скажите, где я нахожусь?..

– В заднице, одним словом, – договорила Любанова. – И пусть заткнутся все, кто думает, что у нас все распрекрасно-хорошо!

– Да никто так и не думает, – пробормотал Константинов.

Он примчался пять минут назад и теперь изображал очень деловой вид. Лере не удалось с ним перекинуться ни словом, и вопросов у нее было очень много, и все – без ответа.

Она видела, что креативный директор чем-то очень встревожен, но расспрашивать наскоро и прилюдно не желала. Кроме того, он должен понять, что она очень на него сердита. Так сердита, что даже заговаривать с ним не желает!

– У кого какие соображения?

Соображений не последовало, зато в кармане у Константинова очень некстати зазвонил телефон.

Не ответить Константинов не мог. Он был «продвинутый», и все звонки в мозгах его телефона были поделены на «группы» и в зависимости от «группы» издавали разные звуки.

Романтическая мелодия из «Бандитского Петербурга» свидетельствовала о том, что на проводе «семья». «Семью» он не мог оставить без внимания.

– Да, мам!

Лера Любанова проводила его мрачным, словно угольным взглядом. Лере Любановой решительно не нравилось все то, что креативный директор проделывал в последнее время.

– Мам, говори быстрее, я на совещании.

– Ну, тогда перезвони, когда сможешь.

Этого Константинов терпеть не мог! Вот теперь он должен думать, зачем она звонила и не случилось ли чего, а потом, не дай бог, он забудет перезвонить, мать обидится, он рассердится и так далее.

– Мама, быстро говори, чего хотела!

– Ну ты же занят!

– Мама, я уже вышел в коридор. Специально. Говори. Что?

– Саша, у Леночки закончилось Фемара. Я просто тебе напоминаю. Купи и завези нам, если можно, сегодня. Понял?

Константинов понял. Про лекарство он и в самом деле забыл, а не должен бы забывать.

Несколько лет назад случилось несчастье. У сестры вдруг обнаружилась «онкология», и это слово, почему-то казавшееся Константинову похожим на свернувшуюся холодными пыльными кольцами очковую змею, стиснуло семью со всех сторон. Мать в один день изменилась необратимо, непоправимо, окончательно, и вдруг оказалось, что отец уже не отец, а пожилой дедок, шаркающий по лестнице подошвами старомодных ботинок, и Константинов решил, что Ленка непременно умрет, и тогда – все.

Что «все», он не знал, но знал, что – «все», точка.

Присутствие духа сохранила только сама сестра:

– Рак груди – излечимая болезнь, – твердила она с попугайской уверенностью, и никто не смел ей перечить, и все делали вид, что верят, и бодрились.

А потом она нашла препарат с названием, больше похожим на название духов – Фемара. Врач в больнице сказал, что хороший препарат, снижает риск рецидивов, и улучшает, и поддерживает на сколько-то процентов больше. Вот в препарат родственники уверовали гораздо сильнее, чем в Ленкины заверения, что все обойдется.

И препарат не подвел! После операции прошло уже… лет пять прошло, и все – тьфу, тьфу, тьфу! – в порядке. Ничего, обошлось, и Константинов и его семья свято верили в то, что обошлось именно потому, что Леночка регулярно принимала эту самую Фемару.

Ее покупка была делом не только первоочередным, но еще и «семейным».

Константинов сказал матери, что непременно сегодня купит и привезет, и вернулся в кабинет главного редактора, где Любанова, злая как пантера, сверкала голубыми грозными очами.

Лев Валерьянович Торц излагал свои соображения относительно подложного договора, который он так неосмотрительно подписал, но… и он особенно подчеркнул это «но» загустевшим голосом, не по своей вине и даже не своему недосмотру, а исключительно в силу обстоятельств, которые оказались «выше его понимания».

Константинов хотел было вставить, что все до одного обстоятельства находятся выше понимания Льва Валерьяновича, но остановился. Усложнять и без того сложную обстановку не входило в его планы.

Заверив собравшихся, что он решительно, решительно ни при чем, Лев Валерьянович приступил к следующему пункту своего короткого, но емкого доклада. Первый пункт проходил под кратким названием «Что делать?», а второй пошел под названием «Кто виноват?».

Виноваты, по мнению Льва Валерьяновича, были «функционеры» из «России Правой», которые «недобросовестно» подошли к договору и таким образом запутали его, Льва Валерьяновича, и главного редактора, Валерию Алексеевну. Не следовало подписывать договор по устному указанию по телефону!.. Таким образом, нужно попросить ту сторону аннулировать договор как несостоятельный…

И, собственно, все.

– Понятно, – сказала Лера. – Спасибо тебе за идею, Лев Валерьянович.

Торц благожелательно покивал, как бы говоря – не стоит, не стоит, право! Все нормально!..

Черт его знает, вроде он не был дураком, этот Торц, отвечавший за финансы. По крайней мере непосредственно финансовые органы на него никогда не жаловались и за все время, что Лев Валерьянович ими руководил, со счетов «копейки не пропало», и это было правдой.

– А с телефонным звонком-то что?

– С каким звонком, Валерия Алексеевна?

– Ну с моим. С моим звонком тебе.

– А что такое?

– А то, что я тебе не звонила. Понимаешь ты меня?

Лев Валерьянович смотрел на нее странно. Как это может быть, что не звонила, было написано у него на лице, когда ты мне точно звонила, сам слышал, вот этим самым ухом!

И он засунул в ухо мизинец и слегка потряс им там, как бы прочищая слуховой проход.

– Да не лезь ты в уши! – вскипела Лера. – Я тебе не звонила, и точка!

– А может, ты… позабыла, Валерия Алексеевна? А?..

– Ничего я не позабыла, Лев Валерьянович! Я еще пока в своем уме. И вдребезги не напивалась, не надейся.

Торц широко развел руками, словно огорчаясь, что больше он уж точно ничем помочь не может, чем же тут поможешь?

– Роман? – резко отвернувшись от Торца, спросила Лера. – Соображения?

– Никаких.

– Саша?

Константинов не мог ее подвести. Ну, не мог, и все тут!.. Он спинным мозгом чувствовал ее состояние – осталась один на один с неведомым противником, и все отступили, никто ни при чем, она одна на арене, и непонятно, что будет дальше, и не превратится ли арена в площадку, куда на потеху публике выпускают голого слабого человека, и с другой стороны у клетки падает решетка, и, жмурясь от солнца и предстоящего удовольствия, на песок выбегает парочка голодных львов!

– Лер, у меня есть… мысли, – сказал креативный директор значительно, хотя никаких таких мыслей у него не было, кроме единственной – о Тамиле Гудковой. – Но, с твоего разрешения, я тебе их попозже изложу. Тет-а-тет, так сказать.

Лера пожала плечами. Поведение Константинова ее пугало – как будто он в одну секунду, подверженный законам неведомой телепортации, оказался по другую сторону баррикады, а она даже не могла взять в толк, из-за чего так вышло!

Больше спрашивать было не у кого, ибо на совещании присутствовали только эти четверо, и Лера задумчиво оглядела всех по очереди.

– И что будем делать? Финансовая служба «России Правой» требует вернуть деньги, которые они якобы заплатили нам в тот же день, когда Лев Валерьянович подписал договор. Мы никаких денег не получали. – Она вытянула шею, над плечом Константинова пристально посмотрела на Торца, спросила громко, как у глуховатой старушки: – Да, Лев Валерьянович?! Денег от «России Правой» мы точно не получали?!

– Нет, нет, – солидно и благожелательно сказал Торц. – Никаких денег! Ни счета-фактуры, ни платежек, ничего нет. И наш банк подтвердил, что ничего на наши счета не приходило!

– Тем не менее они мне названивают с одним вопросом – где деньги? Если не вернете, говорят, мы такой шум в прессе поднимем, что вам мало не покажется! Я отвечаю, что денег нам никто не переводил, у нас и документы соответствующие есть.

– А они что? – Это Константинов спросил.

– А они говорят, что лично Герман Садовников перевел нам эти деньги! Или контролировал их перевод, и то, что у нас нет документов, – это подлог!

Константинов постучал ручкой по зубам – была у него такая привычка. Тамила всегда ругалась.

– Лер, а если это просто… кидалово?

– Саша, я не люблю таких выражений!

– Да, прости. Если это просто… ну, игра такая!

– Какая игра?! – простонала Лера. – Кто в нее играет?!

– Садовников.

– Он помер! Застрелили его! Ты ничего про это не знаешь?!

– Я знаю. Но он мог затеять какую-нибудь аферу, именно денежную, и не довести ее до конца. По уважительной причине. Застрелили – причина весьма уважительная!

– Что вы, ей-богу, Александр!.. – пробормотал Левушка Торц.

– С одной стороны, «Россия Правая» и ее лидер решили кинуть нашу газету, так сказать, в идеологическом смысле, а с другой… в денежном тоже!

Лера подумала немного.

– Не знаю, как именно они собирались нас кинуть. Документов-то нет! Нету! А Боголюбов мне сообщил, что «Россия Правая» с нами ничего подписывать не собиралась и даже больше, уже подписала договор с ним на проведение предвыборной кампании их лидера, то есть Германа Садовникова. Получается, что Герман Ильич играл во все ворота, что ли?

– А Боголюбов не врет?

– Нет, Саша! – в сердцах сказала Лера. – Вот если бы ты на телефонные звонки отвечал, идиотских вопросов не задавал бы! Боголюбов в той же самой заднице, что и мы! Только мы, так сказать, несколько больше в нее углубились.

– Это точно.

– Боголюбов напуган, и именно поэтому он пообещал свести меня с Башировым.

– Пообещать не значит жениться, Лера! Давай правде в глаза смотреть! Вряд ли Баширов станет с тобой разговаривать. У вас… статусы разные и положение в пространстве.

– Баширов ждет меня послезавтра в три в ресторане «Лермонтов» на Тверском бульваре, – скучным голосом сообщила Лера Любанова. – Звонили из его секретариата. Просили не опаздывать и быть готовой к тому, что его охрана меня обыщет.

Константинов длинно присвистнул, Полянский приоткрыл рот, и Лев Валерьянович, как курица крыльями, всплеснул руками, очевидно выражая таким образом крайнее изумление. Он вообще большинство своих чувств выражал руками. На спокойном, белом, значительном лице, чем-то напоминавшем лицо Садовникова, ничего не отражалось.

– Быть такого не может.

– Тем не менее так и есть, Саша. И мне нужно понять, что именно я стану ему говорить!

– Ты у него спросишь: Ахмет… как вас там… Вагранович?..

– Баширов Ахмет Салманович, и не придуривайся ты, ради бога, Константинов!

– Ты у него спросишь: господин Баширов, не вы ли приказали замочить депутата и сами пришли посмотреть на процесс, скажем так, замачивания? А если вы и не замочили, то, может, знаете, кто это сделал?..

– Спасибо, – сказала Любанова. – Все свободны.

Константинов вдруг опомнился, сообразил, что наговорил лишнего, и сделал движение подсесть к ее столу, но она его остановила:

– Я сказала – все свободны. Всем спасибо.

– Лера, ты неправильно меня поняла.

– Я все правильно поняла. О своем решении в отношении данной конфликтной ситуации я сообщу, когда ситуация будет ликвидирована. Поэтому все по местам. Сейчас же!

Полянский встал и вышел, следом за ним величественно удалился Торц, а Константинов все медлил.

Лера встала и пошла к двери, выходящей «на крышу».

– Саша, я не могу с тобой разговаривать, – сказала она и взялась за ручку и потянула ее на себя. – Извини.

– Лер, но я…

Дверь в приемную ни с того ни с сего широко распахнулась, и в кабинет влетела Марьяна. От сквозняка внутренняя дверь открылась и сильно стукнула Любанову по спине.

Она покачнулась на тоненьких, высоченных каблуках, и Константинов подхватил ее. Она стряхнула его руку.

– Ты что? – заорала она на Марьяну. – Тоже спятила, как все тут?!

– Валерия Алексеевна, – пробормотала Марьяна, тараща прекрасные глаза. – Тут у меня… у меня… в приемной…

– Бомба? Или что?

– Нет, не бомба, но…

– Американский президент нагрянул?! Или кто?!

– У меня… тут… – и Марьяна протянула Лере компакт-диск, сверкнувший на солнце жестким металлическим блеском. Диск был надет Марьяне на палец.

– Поняла, – сказала Лера, посмотрев на палец. – Наш Бэзил Gotten сделал тебе предложение руки и сердца и вместо кольца подарил диск. Да?

Константинов усмехнулся.

Марьяна таращила глаза умоляюще.

– Нет, нет, Валерия Алексеевна! Я… уходила, а когда пришла, у меня на бумагах этот диск лежал. Я его не помню, это не мой, и написано тут, видите: «С-бург, заказ май». У меня такого не было никогда. Я думала, может, вы положили, может, там информация или графики…

– Какие еще графики, Марьяша? – спросила Лера и пристально посмотрела на диск. – Графики! «С-бург» – это, надо понимать, Санкт-Петербург?

– Скорее всего, – согласился Константинов.

– Я не знаю, – чуть не плача призналась Марьяна. – Я его вставила в дисковод, открыла, там сплошь какие-то файлы и с каким-то… странным расширением. Я такого не знаю. А один файл нормальный, я его открыла, а там…

– Там… – подсказала Лера, чувствуя неладное, – там что? Что там?

– Я… я вам лучше покажу.

Марьяна птицей порхнула за стол начальницы, чего раньше никогда не делала, и Лера вдруг подумала быстро, что понятия не имеет о том, что происходит в этом кабинете в ее отсутствие. По крайней мере, Марьяна села за стол так, как будто делала это много раз.

А может, и вправду сидела?..

Константинов подошел и стал у секретарши за плечом. Дисковод сожрал диск с приятным жужжанием, наверное, именно так плотоядное растение затягивает муху. Лера медлила, не подходила.

– Чертовщина какая-то, – сказал Константинов. – Правда, чертовщина!..

– Вот, Валерия Алексеевна! Вот! Слушайте.

– Алло, это булочная? – сказал компьютер голосом Валерии Алексеевны Любановой. – Если это булочная, взвесьте мне кило булок и кило огурцов! Ах, в вашей булочной нет огурцов?! Тогда идите на фиг!

– Что-о-о-о?! – протянула Лера, и глаза у нее стали круглые, как у сороки. – Какая булочная?! Какие огурцы?!

– Алло, – продолжал компьютер, – это администрация президента? Дайте мне этого вашего президента! Ах нету у вас президента?! Ну тогда дайте министра занюханного! Чего это он у вас в компах совсем не шарит, как ламак виснутый! – Голос Леры Любановой в компьютере, ее собственный голос, немного изменился, стал игривым, как всегда, когда она шутила. – Нарисуйте ему на коврике для мыши задницу покруче, может, он и научится в компах шариться! Сорри, но вы все давно устарели, и вам пора на помойку! Вы ведь даже программить не умеете, а Кобол, да будет вам известно, придумала попастая тетка, круто шарившая в этом деле и похожая на меня, Валерию Алексеевну Любанову! Так что хакер форева! Хакер форева навсегда!

– Вот, – сказала секретарша Марьяна беспомощно. – Вот это все, Валерия Алексеевна. Я не знаю, что это такое, откуда оно взялось, но я подумала…

Любанова была так ошарашена, что даже заговорить смогла не сразу. Она только с ужасом и недоверием смотрела на компьютер, как будто оттуда мог выползти тот, кто только что так отчетливо и ясно разговаривал ее собственным голосом.

– Наши программисты приехали? – ласково спросил Константинов у Марьяны. – Ты их сегодня видела?

– Н-нет, то есть да, да, видела! Я утром из машины выходила, а они на стоянке… разговаривали о чем-то.

– Разговаривали, – повторил Константинов, как будто матом выругался.

– Саша, что это такое?! – наконец произнесла Лера. – Кто это говорит? Это же не… я! Я ничего такого никогда… не говорила!

– Это голосовая программа, – сказал Константинов. – Цифровая подделка твоего голоса. Очень неплохая, между прочим. Виртуозно сделано. Пойду я, Лер, дойду до наших крутых хакеров. Если поймаю, ухи начисто пообрываю, клянусь, ей-богу!

– Ты думаешь… это они?!

– А ты думаешь, это кто? Про начальницу Любанову, которая похожа на крутую тетку? Кстати сказать, вот тебе и ответ на вопрос, кто звонил Левушке Торцу.

– Кто?! – крикнула Лера.

– Компьютер, – сказал Константинов.



И тут он понял, что это все всерьез.

Даже слишком всерьез. Должно быть, он поздновато спохватился, потому что к тому моменту, когда в нем взыграла осторожность пополам с милосердием, Мелисса уже тяжело дышала, висла на нем и пыталась расстегнуть его джинсы.

– Мила, – сказал Василий Артемьев довольно строго. – Что ты придумала?..

Она не ответила. Она только отступила, примерилась и снова взялась за дело. То есть за него, Василия Артемьева.

– Тебе нельзя, – пробормотал он, смущенный ее натиском. – Ты слышишь?.. Тебе нельзя! У тебя… стресс.

– У меня нет стресса.

– Ну, был. У тебя был стресс. Сильный. Ты… много пережила, и тебе нельзя. – Он сглотнул. Рот был сухой. – Тебе нужен отдых.

– Мне нужен ты, – сказала она. – А больше мне ничего не нужно.

Ну как он мог объяснить!..

Мелисса и не слушала. Она целовала его в шею, становилась на цыпочки, чтобы дотянуться повыше, а он ничем ей не помогал, стоял, прямой как палка, и даже руки по швам сложил, чтобы не трогать ее.

Нет, не так. Чтобы не дотронуться случайно.

Она засунула руки ему под майку и гладила спину, живот и грудь, и там, где проходили ее пальцы, оставался след, словно она проводила утюгом.

– Мила, перестань! Я не хочу.

– Зато я хочу.

С той самой минуты, когда Василий Артемьев примчался за ней на заправку на Кронштадтском шоссе, где она сидела в будке у толстой девушки-заправщицы и пила чай, у него в голове будто что-то сместилось.

Он стал с ней осторожен и нежен, как платная сиделка в больнице.

Он приносил ей ромашковый чай, бинтовал руки, мазал зеленкой ссадины и ни о чем не расспрашивал. Он бы вообще ни о чем так и не стал узнавать, если бы она сама ему не рассказала. Она рассказывала, а он слушал и молчал.

Он промолчал все время, что она говорила, сидя в их общей постели, широченной, как небольшое футбольное поле, натянув на голову одеяло. По-другому она не могла говорить о том, что с ней было.

О том, как она лежала в подвале, о том, как выпила какой-то отравленной воды, о том, как на алтаре из грубо сколоченных досок горели свечи, много свечей, а она не могла разлепить глаза и губы, потому что они были чем-то измазаны…

Тут она перевела дух и поплакала немного, и Артемьев принес ей воды со льдом. Она плакала в спальне, а он невозмутимо ушел на кухню, достал бутылку, тщательно отвинтил крышку, внимательно налил в стакан, стараясь не перелить. Чтобы хватило места для льда.

Затем он полез в холодильник – модерновый и очень умный холодильник ссыпал кубики льда в небольшой выдвижной ящик, и это было очень удобно, потому что Мелисса добавляла лед во все, что пила. Иногда даже в кофе добавляла. Зачерпнув горсть холодных, твердых и приятных на ощупь кубиков, Василий Артемьев тоже очень тщательно подумал о том, что надо бы добавить воды, чтобы холодильник наморозил еще немного. По одному он ссыпал кубики в воду, которая взрывалась тысячей мелких газированных фонтанчиков.

Василий немного посмотрел на фонтанчики.

Возвращаться в спальню ему не хотелось.

Он не мог слушать то, что она рассказывала. Не мог, и все тут.

Признаться в этом он тоже не мог.

Он стоял и смотрел в кипящую газом воду в стакане, потом закрыл глаза и постоял с закрытыми глазами.

Ничего не помогало.

Тогда он дернул кран, в раковину с шумом полилось из крана, и брызги полетели в разные стороны – он открыл слишком сильно.

Он закрыл кран и посмотрел на свой кулак, в котором был зажат оставшийся лед. Кулак был совершенно мокрым. Он высыпал лед себе за шиворот.

Холод как ожог охватил спину. Кубики быстро таяли, вода стекала за ремень джинсов, а он все повторял про себя монотонно: не могу, я не могу, не могу!..

Потом он взял стакан и вернулся к Мелиссе. Она выбралась из-под одеяла, жадно попила воды и продолжила свой рассказ.

Он слушал и знал, что должен дослушать до конца, что у него нет выхода, только дослушать!.. Потом он вытащил из-под одеяла ее забинтованную руку, подержал и поцеловал в то место, где не было бинта.

Она рассказывала, а он целовал.

Потом он заставил ее пойти в милицию и написать заявление. Одно заявление они оставили в Питерском райотделе, и там ей тоже пришлось все рассказать, но тогда его не было рядом, и подробностей он не знал.

Еще он не знал, что это произведет на него такое… разрушительное впечатление.

Василий Артемьев, будучи человеком взрослым, умным и сдержанным, был твердо уверен, что все проблемы, которые только возникают в жизни, вполне можно решить «цивилизованным путем». Примерно с пятого класса он перестал решать их «нецивилизованным», и дракам всегда предпочитал переговоры.

Теперь, в тридцать восемь лет, он вдруг с отчаянной ясностью понял, что убил бы того, кто держал Мелиссу в подвале и мазал ей глаза и губы воском.

Убил бы не задумываясь и не сожалея, и даже не пытаясь «решить эту проблему цивилизованным путем»!

Убил бы, даже зная, что рискует собственной свободой и еще тем, что потом, убив, остаток жизни придется жить, зная, что ты убил человека.

Ему было на это наплевать. Жажда убийства была так сильна, что он мог только улыбаться растерянной улыбкой и целовать Мелиссе руку.

Когда она закончила монолог, он принес ей успокоительное, чувствуя себя пуделем, который только носит поноску, а защитить не может. Не может, потому что он пудель, а не сторожевой пес!

Никогда в жизни Артемьев не чувствовал себя пуделем.

Она выпила и очень быстро заснула, привалившись щекой к его джинсовому бедру, а он сидел на кровати, гладил ее по голове, перебирал короткие, странно выстриженные пряди, которые так ему нравились, трогал сережку в маленьком распылавшемся ухе. Потом ушел на кухню и вылил в себя это самое успокоительное, мать его, прямо из флакона.

С той минуты он стал с ней нежен и осторожен, как заботливый дедушка с приболевшей внучкой.

Он укладывал ее спать, накрывал одеялом и по десять раз звонил, проверяя, дома ли она и все ли с ней в порядке.

И он ни разу не занимался с ней любовью, хотя прошло уже целых два дня!..

Она смотрела на него непонимающими глазами и вчера даже сказала ему о том, что с ней… все в порядке. Ее никто не насиловал, сказала она, и Артемьева чуть не вырвало.

Не мог он сказать ей, что чувствует себя уродом, недостойным ее, потому что он так и не смог ее защитить, потому что допустил все это, потому что она выбралась сама, а он даже не нашел ублюдка и не отомстил за нее!

Ее он тоже не нашел, и если бы не ее собственные мужество и сообразительность, неизвестно, чем все закончилось бы. Вернее, как раз хорошо известно, но об этом Артемьев тоже не мог думать.

Он теперь вообще ничего не мог!..

– Васька, – спросила Мелисса у самых его губ, – что случилось?.. Ты больше меня совсем не хочешь?..

– Нет, – сказал он грубо. – Не хочу. Иди спать, пожалуйста.

– А ты?

– А я покурю и приду. Только ты засыпай.

Она посмотрела ему в лицо. Он отводил глаза, и она не могла понять, что с ним происходит.

– Ты хочешь меня… обидеть? – помолчав, спросила она растерянно. – Или… что?

– Я не хочу тебя обижать. Но ты должна пойти и лечь спать.

– Без тебя? – уточнила Мелисса.

– Без меня, – сказал он безжалостно. – И я прошу тебя, не приставай ко мне пока!

– Почему?..

– Что почему?! – взъярившись, заорал он.

Он почти никогда на нее не орал, а тут вдруг заорал и моментально устыдился того, что орет, потому что ему сразу стало ее жалко, и непонятно, как жить дальше.

Она все пыталась заглянуть ему в лицо, а он все не давался.

– Что с тобой, Вася? Ну скажи мне, что с тобой такое? У тебя на работе неприятности?

– На какой еще работе?! Мила, я тебя прошу…

– Ты меня больше не любишь?

– Люблю. Я тебя люблю.

– А почему ты со мной… не спишь?

– Потому что тебе нужно… прийти в себя.

– Ну, это я уже слышала, – заявила Мелисса Синеокова, знаменитая писательница. Разодранной рукой в пятнах зеленки она взяла его за затылок, притянула к себе и поцеловала в губы.

Он сопротивлялся и вырывался, как девчонка-недотрога на первом свидании. Он даже головой замотал. Он даже собрался осторожно, но твердо отстранить ее от себя.

Но она не дала себя отстранить.

Она целовала его, сильно и нежно, и он стал растерянно отвечать, потому что не было в его жизни ничего лучше, чем поцелуи Мелиссы Синеоковой, и она опять длинно и сильно задышала, обняла его, прижимаясь к нему всем своим длинным и сильным телом, и он вдруг почувствовал ее ноги под тонким халатом и всю ее, живую, дышащую, всегда принадлежавшую ему, только ему одному!..

Когда они встретились, он сразу понял, что эта женщина, эта чертова знаменитость, может принадлежать только ему. Она родилась для того, чтобы принадлежать ему.

Для того, чтобы строчить свои детективы и принадлежать ему.

Он все еще пробовал сопротивляться – недотрога, твою мать!.. Пробовал и знал, что долго не продержится, и тут он внезапно позабыл, почему должен держаться и сопротивляться!

Мелисса перевела дыхание, очень серьезно посмотрела ему в лицо, снова обняла его и стала целовать, а он все стоял столбом, и в голове у него было тяжело, сумрачно и пусто.

Впрочем, тяжело было не только в голове.

Тяжелая и темная кровь, наполняясь тяжелым и темным огнем, медленно разлилась по всему телу, ударила в спину, в ноги и в сердце, которое заколотилось сильней и отчетливей и, кажется, выше, чем ему положено быть.

Мелисса обнимала и гладила его, и ее халатик – сшитый на заказ, очень элегантный, который нравился ему, как будто был бальным платьем, – распахнулся, и ее гладкие ноги прижимались к его джинсовым ногам, двигались по ним, и он совсем не мог этого вынести.

Он даже не обнимал ее – не «позволял себе», – и она взяла его руку и положила себе на грудь, и ладонью он почувствовал тяжесть и тепло ее груди, такое знакомое, такое вожделенное, много раз попробованное и от этого еще более желанное.

Раньше он не знал, что раз от раза любовь бывает все сильнее, только сильнее, как будто зависимость, в которую он втягивался, поглощала его все больше и больше.

С каждым разом он хотел ее все сильнее и сильнее, с ужасом думал, что с ним будет, если вдруг придется расставаться – жизнь, она ведь непонятная штука! Кто знает, что она там дальше еще придумает!

Кроме того, Артемьев был уверен, что он ей «не пара». Она знаменитость, ее по телевизору каждый день показывают, а он кто? Самый обыкновенный мужик, с зарплатой примерно раз в десять меньше, чем у нее, и с работой в городе Электростали! Да и на работе ничего феерического – никаких тебе именитых людей, все больше работяги!..

Он не предлагал ей руку и сердце, потому что был уверен, что это неправильно. Может, она и согласится по доброте душевной или потому, что в ее возрасте уже неплохо было бы выйти замуж, но он не мог так поступить с ней. Она заслуживала всего самого лучшего, принца на белом коне, короля Нидерландов, британского премьер-министра!.. Впрочем, кажется, у премьер-министра уже есть одна жена.

А он, Василий Артемьев, так подвел ее!..

Не защитил, не уберег, не спас! Как он может теперь заниматься с ней любовью, словно ничего не случилось?! Как?! Как?!

– Что – как, Васенька? – пробормотала Мелисса и открыла глаза. – Что ты говоришь?..

– Ничего, – выдавил он. Губы плохо слушались, и во рту опять стало сухо. – Тебе нельзя, понимаешь?.. Ты понимаешь меня или нет?..

Откуда ей было знать, что он чувствовал себя импотентом, если не в прямом смысле этого грозного слова, то уж в переносном точно!

– Я понимаю, что ты мне нужен, – сказала Мелисса. – Больше всего на свете. Только ты один, и больше никто! И я не пойду одна в постель, хватит уже, Васька!

Он наклонился и поцеловал ее грудь с левой стороны, где билось сердце, и, кажется, он глазами видел, как оно бьется.

Она замерла и затаила дыхание, и откинулась немного назад, чтобы ему было удобнее целовать, ее пальцы сошлись у него на затылке, и она изо всех сил прижала к себе его голову.

Он больше не мог сопротивляться, и вообще все его сопротивление вдруг показалось ему какой-то глупой комедией, и он стиснул ее, так что у нее что-то пискнуло внутри, и стал целовать куда придется, и сшитый на заказ любимый халатик вдруг стал ему мешать, словно она оказалась закованной в железные латы.

Он хотел ее сейчас, немедленно, прямо здесь, прямо на диване в столовой, где работал телевизор и валялись его газеты, где все еще не было штор, потому что у них не было то денег, то времени, чтобы купить их и повесить!

Он разорвал на ней ее железные латы, расшвырял по сторонам, и она выступила к нему из них, совершенная, гладкая, высоченная, такая, о которой он мог только мечтать.

– Мила, – пробормотал он с ожесточением. – Мила…

– Да, – сказала она. – Я здесь.

Он мял ее, тискал, трогал. Василий совершенно ее забыл за время своего горя, которое накрыло его, когда он потерял ее. Он забыл, что она такая сильная и страстная, что она загорается от первого его прикосновения, и горит ярко и долго, и догорает всегда раньше его, и загорается снова.

– Я больше не выпущу тебя из постели, – бормотал он, и губы у него кривились. – Никогда. Там твое место. Я буду заниматься с тобой любовью всю оставшуюся жизнь. Всю, поняла?

– И на работу не пойдешь? – вдруг спросила Мелисса, и он не понял, о чем она спросила.

На какую работу?.. Нет ничего, нет никакой работы, и мира за незашторенными окнами тоже нет, нет вообще ничего, кроме них двоих, и он только что добрался до нее, только что понял, как она ему нужна, по-настоящему нужна, а она говорит что-то загадочное!..

Но ему некогда было разгадывать загадки! Он знал только, что должен получить ее прямо сейчас и отделаться от того скверного, что случилось с ними в последнее время, а отделаться можно было только с ней, в ней, только вдвоем, один он не справится.

Он потащил ее на диван, где валялись его газеты, и бережно уложил и спихнул газеты на пол, и еще некоторое время смотрел на нее сверху, как она лежит, вытянувшись и крепко зажмурившись, такая красивая и такая необходимая ему, а потом он сорвал с себя одежду, лег рядом и замер, потому что прикосновение кожи к коже было острым и обжигающим, и нужно было успокоиться немного.

– Я люблю тебя, – сказала Мелисса Синеокова, не открывая глаз.

Наверное, он тоже должен был сказать ей что-нибудь в этом роде, например, что обожает ее страстным обожанием, но говорить он не мог. Он мог только трогать, гладить, узнавать по-новому, как будто он совершенно ее забыл, как будто не видел ее долгие годы, а вот теперь вернулся из дальних странствий и не может поверить, что она лежит рядом с ним, и принадлежит ему, и…

И…

– Ты делаешь мне больно.

– Прости.

Она вдруг засмеялась и немного подвинула его. Он был тяжелый, и двигать его было трудно.

– Держи себя в руках, – сказала она. – Ты меня порвешь в клочки.

– Я тебя порву, – согласился Артемьев, не слыша себя.

Потом они больше не разговаривали, только двигались, дышали и жили друг в друге, и на эти несколько минут, а может, столетий, остались на планете одни, совсем одни.

А может, это была и не планета, а нечто другое, потому что вокруг что-то со свистом летело, неслось и падало, осыпалось тысячей брызг, и они оба знали, что так не бывает и то, что это случилось с ними, – волшебный подарок, который дается не всем, а только избранным, таким, как они, оказавшимся на своем диване в центре Вселенной.

Когда времени совсем не осталось, он понял, что у нее закрыты глаза, зажмурены очень крепко, и он сказал:

– Открой глаза.

Наверное, она не слышала его, и напоследок он всмотрелся в ее лицо, искаженное гримасой страдания, и попросил еще раз:

– Открой глаза.

Ему нужно было видеть ее душу и заниматься любовью с ее душой, а не только с телом, и первый раз в жизни он понял, что душа есть, точно есть, он видит ее прямо перед собой!..

Она распахнула глаза, поймала взглядом его взгляд и больше уже не отпускала.

И он ее больше не отпустил.

Когда все закончилось и они лежали на берегу, выброшенные силой вселенского прибоя, сцепившись вялыми влажными пальцами, Артемьев подумал лениво, что все изменилось. Все изменилось неожиданно и навсегда и никогда уже не вернется обратно.

Он попал в зависимость, и эта зависимость или дарует ему неслыханную свободу, или убьет его. Оба варианта вполне возможны.

Мелисса шевельнулась, что-то зашуршало, и оказалось, что она лежит на газете. Выяснилось, что Артемьев успел скинуть с дивана не все газеты.

Мелисса вытянула длинную ногу, выгнула шею, увидала газету и как ни в чем не бывало пристроила ногу обратно. Артемьев вытащил из-под нее газету и бросил на пол.

Если бы это было возможно, он бы полюбил Мелиссу еще сильнее, за эту самую газету, на которую она как ни в чем не бывало положила ногу.

В ней все было настоящим, таким настоящим, каким только может быть, и это радовало и пугало его.

– Ну, – спросила самая настоящая Мелисса Синеокова и лениво укусила его за плечо, – что это были за танцы?

– Какие танцы? – перепугался Артемьев. – Где… были танцы?

– Ну, вот только что. Когда ты говорил, что больше меня не хочешь и вообще спать со мной никогда не будешь, а пойдешь и запишешься в монахи.

– Разве я так говорил? – усомнился Артемьев.

– Говорил, – подтвердила Мелисса.

– Быть такого не может.

– Мо-ожет! Так что за танцы?..

Он приподнялся на локте, придвинулся к ней еще ближе, хотя диван был широкий и с него трудно было свалиться. Но ему хотелось быть рядом с ней, как можно ближе. Так, чтобы невозможно было даже представить себе, что они смогут когда-нибудь не то что расстаться, а просто… разъединиться друг с другом.

– А почему танцы, а?

Его совершенно не интересовали танцы, и вообще он почти не слушал, что именно она говорит, но ему хотелось, чтобы она говорила, чтобы вечер еще продолжался, чтобы отступившее чувство вины, выглядывавшее из-за поворота, подольше к нему не возвращалось.

Оно вернется, он знал это точно.

– Анекдот, – объявила Мелисса и зевнула. – Приходит еврейская девушка к раввину и говорит: «Ребе, Исаак пригласил меня на танцы. Можно мне с ним пойти?» – «Не-ет, – отвечает раввин, – Тора танцы запрещает!» – «А погулять? Можно мне с ним пойти погулять?» – «Отчего же, – говорит раввин, – погулять можно, Тора это разрешает!» – «А если на прогулке Исаак захочет меня поцеловать? Можно это?» – «Можно, – соглашается раввин, – Тора это разрешает!» – «А если от поцелуя он так меня захочет, что овладеет мною?» – спрашивает девушка и краснеет. «И это можно, – отвечает раввин. – Тора это разрешает». Девушка еще больше краснеет и продолжает: «А если он станет овладевать мной и лежа, и сидя, и стоя…» – «Что-о? – в ужасе кричит раввин. – Стоя?! Стоя – это уже танцы, а Тора танцы запрещает!»

– Класс, – оценил Артемьев.

Мелисса повозилась немного, потерлась о него носом и спросила:

– А давай мы с тобой тоже будем и сидя, и стоя, и лежа! Нам ведь танцы никто не запрещает!

Артемьев засмеялся.

Все правильно. Все именно так, как и должно быть. Все может быть именно так и никогда не будет по-другому. Уж больше он, Василий Артемьев, этого не допустит.

– А помнишь, как мы в первый раз?..

– Лучше ты мне не напоминай!

– Ну почему же? По-моему, к тому моменту, когда я все-таки сообразила, что ты намереваешься затащить меня в постель, у тебя уже галлюцинации начались. От переизбытка гормонов в крови.

– Не было у меня никаких галлюцинаций, – оскорбился Василий Артемьев. – Это тебе показалось. И вообще, вовсе не я тащил тебя в постель.

– Как не ты?! – поразилась Мелисса. – А кто ж тогда?!

– Это ты меня тащила, – буркнул Артемьев.

– Ну да!

– Не «ну да», а да!

– Нет.

– Да.

– Содержательно, – оценила Мелисса, и они помолчали, припоминая.

Дело происходило в гостинице, где все было чужое – чужой обед, чужие люди, чужие шикарные постели. И они тогда были чужие. То есть почти чужие.

То есть уже было понятно, к чему все идет, но шло как-то не слишком быстро.

Медленно как-то шло.

Они целовались в его машине, когда он привозил ее домой, просто до одури и кругов в глазах. Мелисса, которая никогда ничего подобного не проделывала, была убеждена, что целоваться в машине неприлично и так делают только озабоченные подростки или какие-то совсем уж невменяемые взрослые.